Толстовское опрощение, надежда спасти Россию «по-мужицки, по-дурацки» есть тоже форма нигилизма. И у Достоевского в его высокомерном презрении к «безбожному, гнилому Западу», в утверждении России, как единственного народа-богоносца, – опасность еще злейшего, хотя и скрытого, нигилизма, который теперь на наших глазах вскрывается в «зоологическом патриотизме», в действительно безбожном и гнилом национализме современных жаргонов славянофильства. Тут уже воистину под видом Христа провозглашается Антихрист: «По плодам узнаете их». Плоды же их – все происходящие сейчас в России человеческие мерзости и зверские ужасы /
"Вечные спутники" ( 1906 ) Мережковский
Количество постов 612
Частота постов 190 часов 48 минут
ER
76.49
Нет на рекламных биржах
Графики роста подписчиков
Лучшие посты
Жорж Дюби (1919—1996) — французский историк-медиевист, принадлежал к школе «Анналов». Ученик известного историка-медиевиста Шарля Эдмона Перрена. Преподавал в Безансоне и Экс-ан-Провансе, получил докторскую степень в Сорбонне. В 1974 году был принят в Академию надписей и изящной словесности, в 1987 году — во Французскую академию. Член Королевской академии французского языка и литературы Бельгии.
В газете были напечатаны все эти фразы о несгибаемой воле к победе, о незначительных потерях наших войск и огромных – противника; она набросилась здесь на меня – наглая, огромная и бесстыжая ложь войны! Нет, виноваты не эти бесцельно и беззаботно прогуливающиеся здесь люди, но исключительно те, кто своим словом подстрекает к войне. Но виноваты и мы, раз не обратили против них наше слово.
Почти все они – в Германии, во Франции, в Италии, в России, в Бельгии – покорно служили «военной пропаганде» и тем самым массовому психозу и массовой ненависти, вместо того чтобы это безумство преодолеть.
Последствия были губительные. В ту пору, когда пропаганда в мирное время еще не успела себя дискредитировать, люди, несмотря на нескончаемые разочарования, еще считали, что все, что напечатано, правда.
Наивные деловые люди наклеивали на конверты марки со словами «Господь, покарай Англию!», светские дамы клялись, что, пока живы, не вымолвят ни единого слова по-французски. Шекспир был изъят из немецкого театра, Моцарт и Вагнер – из французских, английских музыкальных залов, немецкие профессора объявляли Данте германцем, французские – Бетховена бельгийцем, бездумно реквизируя духовное наследие из вражеских стран, как зерно или руду. Не довольствуясь тем, что ежедневно тысячи мирных граждан этих стран убивали друг друга на фронте, в тылах вражеских стран поносили и порочили взаимно их великих мертвецов, которые уже сотни лет тихо покоились в своих могилах. Помешательство становилось все более диким. Кухарка, которая никогда не выезжала за пределы своего города и после школы никогда не открывала никакого атласа, верила, что Австрии не прожить без Зандшака (крохотное пограничное местечко в Боснии). Извозчики спорили на улице, какую контрибуцию наложат на Францию: пятьдесят миллиардов или сто, не представляя себе, что такое миллиард. Не было города или человека, которые бы не поддались этой ужасающей ненависти. Священники проповедовали с амвона, социал-демократы, которые за месяц до того заклеймили милитаризм как величайшее преступление, теперь витийствовали, где могли, еще больше других, чтобы не прослыть, по выражению кайзера Вильгельма, «странствующими подмастерьями без отечества». Это была война наивного (ничего не подозревавшего) поколения, и именно неподорванная вера народов в правоту своего дела стала величайшей опасностью.
Я распознал врага, против которого мне следовало бороться, – ложное геройство, охотно обрекающее на страдания и смерть других, дешевый оптимизм бессовестных пророков, как политических, так и военных, которые, безответственно предрекая победу, продлевают бойню, а за ними – хор, который они наняли, все эти «фразеры войны», как их окрестил Верфель в своем прекрасном стихотворении. Кто выражал сомнение, тот мешал им в их «патриотическом деле»; кто предостерегал, над тем они насмехались как над пессимистом; кто выступал против войны, от которой они сами не страдали, тех они клеймили предателями. Всякий раз и во все времена это была все та же свора, которая осторожных называла трусами, человечных – хлюпиками, чтобы потом самим впасть в растерянность в час катастрофы, которую они с легким сердцем навлекли своими заклинаниями. Это была все та же свора, та же, что насмехалась над Кассандрой в Трое, Иеремией в Иерусалиме, и никогда я не понимал трагизм и величие этих фигур так, как в эти слишком похожие часы. С самого начала я не верил в «победу» и лишь одно знал наверняка: даже если ее можно добыть неисчислимыми жертвами, она не оправдает эти жертвы. Но среди моих друзей я с подобным предостережением всегда оставался один, а устрашающий победный клич до первого выстрела, дележ добычи до первого сражения заставляли меня часто сомневаться, в здравом ли рассудке я сам среди всех этих умников или же, наоборот, единственный трезвый человек посреди их разгула.
Стефан Цвейг Вчерашний мир. Воспоминания европейца
( Г. Каган, перевод)
Почти все они – в Германии, во Франции, в Италии, в России, в Бельгии – покорно служили «военной пропаганде» и тем самым массовому психозу и массовой ненависти, вместо того чтобы это безумство преодолеть.
Последствия были губительные. В ту пору, когда пропаганда в мирное время еще не успела себя дискредитировать, люди, несмотря на нескончаемые разочарования, еще считали, что все, что напечатано, правда.
Наивные деловые люди наклеивали на конверты марки со словами «Господь, покарай Англию!», светские дамы клялись, что, пока живы, не вымолвят ни единого слова по-французски. Шекспир был изъят из немецкого театра, Моцарт и Вагнер – из французских, английских музыкальных залов, немецкие профессора объявляли Данте германцем, французские – Бетховена бельгийцем, бездумно реквизируя духовное наследие из вражеских стран, как зерно или руду. Не довольствуясь тем, что ежедневно тысячи мирных граждан этих стран убивали друг друга на фронте, в тылах вражеских стран поносили и порочили взаимно их великих мертвецов, которые уже сотни лет тихо покоились в своих могилах. Помешательство становилось все более диким. Кухарка, которая никогда не выезжала за пределы своего города и после школы никогда не открывала никакого атласа, верила, что Австрии не прожить без Зандшака (крохотное пограничное местечко в Боснии). Извозчики спорили на улице, какую контрибуцию наложат на Францию: пятьдесят миллиардов или сто, не представляя себе, что такое миллиард. Не было города или человека, которые бы не поддались этой ужасающей ненависти. Священники проповедовали с амвона, социал-демократы, которые за месяц до того заклеймили милитаризм как величайшее преступление, теперь витийствовали, где могли, еще больше других, чтобы не прослыть, по выражению кайзера Вильгельма, «странствующими подмастерьями без отечества». Это была война наивного (ничего не подозревавшего) поколения, и именно неподорванная вера народов в правоту своего дела стала величайшей опасностью.
Я распознал врага, против которого мне следовало бороться, – ложное геройство, охотно обрекающее на страдания и смерть других, дешевый оптимизм бессовестных пророков, как политических, так и военных, которые, безответственно предрекая победу, продлевают бойню, а за ними – хор, который они наняли, все эти «фразеры войны», как их окрестил Верфель в своем прекрасном стихотворении. Кто выражал сомнение, тот мешал им в их «патриотическом деле»; кто предостерегал, над тем они насмехались как над пессимистом; кто выступал против войны, от которой они сами не страдали, тех они клеймили предателями. Всякий раз и во все времена это была все та же свора, которая осторожных называла трусами, человечных – хлюпиками, чтобы потом самим впасть в растерянность в час катастрофы, которую они с легким сердцем навлекли своими заклинаниями. Это была все та же свора, та же, что насмехалась над Кассандрой в Трое, Иеремией в Иерусалиме, и никогда я не понимал трагизм и величие этих фигур так, как в эти слишком похожие часы. С самого начала я не верил в «победу» и лишь одно знал наверняка: даже если ее можно добыть неисчислимыми жертвами, она не оправдает эти жертвы. Но среди моих друзей я с подобным предостережением всегда оставался один, а устрашающий победный клич до первого выстрела, дележ добычи до первого сражения заставляли меня часто сомневаться, в здравом ли рассудке я сам среди всех этих умников или же, наоборот, единственный трезвый человек посреди их разгула.
Стефан Цвейг Вчерашний мир. Воспоминания европейца
( Г. Каган, перевод)
Она угостила меня щепоткой героина с таким видом, будто раздавала некое изысканно-эзотерическое причастие. Приняв его, я отсыпал ей такую же дозу на свою ладонь, как будто некое смутное исступленное желание пожирало нас. Мы приняли наркотик, не потому что испытывали в нем потребность; но потому что сам акт употребления был, в некотором смысле, религиозным. Именно то обстоятельство, что в приеме не было никакой необходимости, и придавала этому действию оттенок ритуальности. При всем этом, я бы не сказал, что доза эта как-то особенно улучшила наше самочувствие. Это была одновременно рутина и ритуал. Причащение это было одновременно и воспоминанием, как у протестантов, и таинством, как у католиков. Оно напомнило нам, что мы были наследниками царского наслаждения, в котором мы постоянно пребывали. Но оно также и придало этому наслаждению новую силу. Мы отметили, что несмотря на альпийский воздух нам не так уж и хочется завтракать, и мы, ощущая внезапно связавшее нас родство страстей, пришли к выводу, что пища смертных слишком вульгарна для богов. Это родство страстей было так сильно и так утонченно, и проникло в наши сердца так глубоко, что мы почти не осознавали тот грубый и беспощадный факт, что когда-то мы существовали порознь. Прошлое оказалось вымарано из нашей памяти спокойным созерцанием нашего блаженства. Нам стала понятна неизменная экстатичность, исходящая от истуканов Будды; таинственный успех улыбки Моны Лизы. Мы курили в сияющем молчании, пока экспресс скользил по равнинам Ломбардии. Случайные фрагменты строчек Шелли об Эвганейских холмах проплывали в моей памяти словно лазурные или лиловые фантомы.
"The vaporous plain of Lombardy
Islanded with cities fair."
Торгашеский дух столетия превратил эти города большею частью либо в
курятники, либо в выгребные ямы, однако Шелли, точно само солнце,
по-прежнему сияет безмятежно.
"Many a green isle needs must be
In this wide sea of misery."
Все, чего коснулось его перо, расцвело до бессмертия. И вот я и моя Лу
живем в стране, которую увидели его пророческие глаза. Я подумал о той несравненной идиллии, и я бы не назвал ее островом, куда он приглашает Эмилию в своем "Эпипсихидионе".
Лу и я, моя любовь и я, моя жена и я, мы не просто направлялись туда;
мы были там всегда и будем там всегда. Ибо название острова, название дома, имя Шелли, мое и моей Лу, все они сливались в одном имени - Любовь.
"The winged words with which my song would pierce
Into the heights of love`s rare universe
Are chains of lead about it`s flight of fire,
I pant, I sink, I tremble, I expire."
Я отметил, что наши физические сущности и в самом деле не более, чем
проекции наших мыслей. Мы оба дышали глубоко и быстро. Наши лица
раскраснелись от насыщенной солнечным светом крови в наших членах; от вальса, в котором кружилась наша любовь. Вальс? Нет, это был какой-то более неистовый танец. Быть может, мазурка. Нет, что-то еще более дикарское... Я подумал о яростном фанданго цыган Гранады, об умопомрачении религиозных фанатиков-мавров, что наносят сами себе удары священными топориками до тех пор, пока кровь не начинает струиться по их телам - безумный багрянец под кинжальными ударами солнечных лучей, образующий лужицы алой жижи во взвихренном, истоптанном песке. Я думал о менадах и Вакхе; я глядел на них внимательными глазами Эврипида и Суинберна. И оставаясь неудовлетворенным, я алкал все более и более чуждых символов. Я сделался Колдуном-шаманом, я председательствовал на пиру людоедов, распаляя банду желторожих убийц на все более яростное бесчинство, в то время как лишающий рассудка бой тамтамов и зловещий визг трещоток уничтожал все человеческое в моей пастве, высвобождая их стихийные энергии, и Валькирии-вампиры с воплем врывались в самое средоточие бури. Я даже не знаю, можно ли назвать эту картину видением или дать ей какую-то психологическую классификацию. Это просто случилось со мною, и с Лу, хотя мы продолжали вполне пристойно сидеть в нашем купе. Нормальные действия и реакции ума и тела - не более, чем дурацкие покрывала на лике Исиды. Не важно, что с ними случится. Весь фокус был в том, чтобы с помощью какой-нибудь уловки заставить их заткнуться. Мне стала понятна ценность слов. Она зависела вовсе не от их поверхностного значения, а от содержащихся в них жреческих тайн.
"In Xanadu did Kubla Khan
A stately pleasure-house decree."
Эти имена не означают ничего определенного, но они задают атмосферу
поэмы. Возвышенное зиждется на неразборчивом. Я понял прелесть имен в рассказах Лорда Дансени. Я понимаю, как "варварские имена вызываемых духов", используемые магами, завывания и насвистывания гностиков, мантры набожных индусов взвинчивают их души, пока голова не начинает кружиться от славы божией. Даже названия тех мест, мимо которых проходил поезд, возбуждали меня именно потому, что они были незнакомые и звучные.
Так что мы оставили его наедине с трубкой и вернулись в наше уютное
купе, где провели в высшей степени славную ночь, шепотом обсуждая
воображаемые интриги, каким-то образом укреплявшие крылья, на которых возносила нас наша любовь. Мы оба так и не заснули. Мы просто проплыли через темноту, чтобы застать зарю, ласкающую гребень холма Позилиппо и первый проблеск рассвета, посылающий свой восторженный привет голубым водам Неполитанской бухты.
Мы получили лучший номер в лучшем отеле; и наши вещи прибыли лишь на десять минут позже нас. Завтрак своимсовершенством напоминал поэму, и ложа в опере уже была закреплена за нами, а на завтра уже был заказан рейс на Капри, где для нас был зарезервирован номер в "Калигуле". Мы осмотрели Музей утром, и съездили на автомобиле в Помпеи днем, и Месье Лярош устроил для нас все таким чудесным образом, что конец дня застал нас совершенно свежими, мурлычущими полураскрытыми устами магическую сентенцию:
"Dolce far niente". (Cладостное безделье - ит.)
Большинство людей, что бредут спотыкаясь по этому свету, кажется делают это безо всякого понятия о возможностях, которые способно предоставить им наслаждение. Это, естественно, вопрос темперамента.
Но даже те немногие, кто в состоянии оценить язык Шелли, Китса и
Суинберна, смотрят на развиваемые ими представления, как на утопию.
Большинство людей мирится с идеей, что головокружительная экзальтация "Прометея Раскованного", например, строится на игре воображения. Я вообще подозреваю, что давая кокаин или героин, сколь искусно бы их не мешали, среднему человеку, ничего особенного не добьешься. Нельзя рассчитывать на мозги, там где их нет и не было. В девяносто девяти случаев из ста любой стимулятор, каким бы ни была его природа, воздействует, уничтожая запреты системы образования. Обычный пьяный человек теряет внешний лоск цивилизованности. Но если вам попадется подходящий экземпляр, то наркотик вполне успешно может подавить его рациональное мышление, в результате чего на свободу вырвется его гениальность. Вот вам идеальный пример - Кольридж. Когда ему случилось принять верное количество лауданума, он создал в мечтах Кубла Хан, одно из наивысших сокровищ нашей словесности. Но почему поэма не завершена? Да потому что человек от Порлока явился к нему по делу, и вернул его в нормальное состояние, так что Кольридж забыл все, кроме нескольких строчек.
( fragment )
"The vaporous plain of Lombardy
Islanded with cities fair."
Торгашеский дух столетия превратил эти города большею частью либо в
курятники, либо в выгребные ямы, однако Шелли, точно само солнце,
по-прежнему сияет безмятежно.
"Many a green isle needs must be
In this wide sea of misery."
Все, чего коснулось его перо, расцвело до бессмертия. И вот я и моя Лу
живем в стране, которую увидели его пророческие глаза. Я подумал о той несравненной идиллии, и я бы не назвал ее островом, куда он приглашает Эмилию в своем "Эпипсихидионе".
Лу и я, моя любовь и я, моя жена и я, мы не просто направлялись туда;
мы были там всегда и будем там всегда. Ибо название острова, название дома, имя Шелли, мое и моей Лу, все они сливались в одном имени - Любовь.
"The winged words with which my song would pierce
Into the heights of love`s rare universe
Are chains of lead about it`s flight of fire,
I pant, I sink, I tremble, I expire."
Я отметил, что наши физические сущности и в самом деле не более, чем
проекции наших мыслей. Мы оба дышали глубоко и быстро. Наши лица
раскраснелись от насыщенной солнечным светом крови в наших членах; от вальса, в котором кружилась наша любовь. Вальс? Нет, это был какой-то более неистовый танец. Быть может, мазурка. Нет, что-то еще более дикарское... Я подумал о яростном фанданго цыган Гранады, об умопомрачении религиозных фанатиков-мавров, что наносят сами себе удары священными топориками до тех пор, пока кровь не начинает струиться по их телам - безумный багрянец под кинжальными ударами солнечных лучей, образующий лужицы алой жижи во взвихренном, истоптанном песке. Я думал о менадах и Вакхе; я глядел на них внимательными глазами Эврипида и Суинберна. И оставаясь неудовлетворенным, я алкал все более и более чуждых символов. Я сделался Колдуном-шаманом, я председательствовал на пиру людоедов, распаляя банду желторожих убийц на все более яростное бесчинство, в то время как лишающий рассудка бой тамтамов и зловещий визг трещоток уничтожал все человеческое в моей пастве, высвобождая их стихийные энергии, и Валькирии-вампиры с воплем врывались в самое средоточие бури. Я даже не знаю, можно ли назвать эту картину видением или дать ей какую-то психологическую классификацию. Это просто случилось со мною, и с Лу, хотя мы продолжали вполне пристойно сидеть в нашем купе. Нормальные действия и реакции ума и тела - не более, чем дурацкие покрывала на лике Исиды. Не важно, что с ними случится. Весь фокус был в том, чтобы с помощью какой-нибудь уловки заставить их заткнуться. Мне стала понятна ценность слов. Она зависела вовсе не от их поверхностного значения, а от содержащихся в них жреческих тайн.
"In Xanadu did Kubla Khan
A stately pleasure-house decree."
Эти имена не означают ничего определенного, но они задают атмосферу
поэмы. Возвышенное зиждется на неразборчивом. Я понял прелесть имен в рассказах Лорда Дансени. Я понимаю, как "варварские имена вызываемых духов", используемые магами, завывания и насвистывания гностиков, мантры набожных индусов взвинчивают их души, пока голова не начинает кружиться от славы божией. Даже названия тех мест, мимо которых проходил поезд, возбуждали меня именно потому, что они были незнакомые и звучные.
Так что мы оставили его наедине с трубкой и вернулись в наше уютное
купе, где провели в высшей степени славную ночь, шепотом обсуждая
воображаемые интриги, каким-то образом укреплявшие крылья, на которых возносила нас наша любовь. Мы оба так и не заснули. Мы просто проплыли через темноту, чтобы застать зарю, ласкающую гребень холма Позилиппо и первый проблеск рассвета, посылающий свой восторженный привет голубым водам Неполитанской бухты.
Мы получили лучший номер в лучшем отеле; и наши вещи прибыли лишь на десять минут позже нас. Завтрак своимсовершенством напоминал поэму, и ложа в опере уже была закреплена за нами, а на завтра уже был заказан рейс на Капри, где для нас был зарезервирован номер в "Калигуле". Мы осмотрели Музей утром, и съездили на автомобиле в Помпеи днем, и Месье Лярош устроил для нас все таким чудесным образом, что конец дня застал нас совершенно свежими, мурлычущими полураскрытыми устами магическую сентенцию:
"Dolce far niente". (Cладостное безделье - ит.)
Большинство людей, что бредут спотыкаясь по этому свету, кажется делают это безо всякого понятия о возможностях, которые способно предоставить им наслаждение. Это, естественно, вопрос темперамента.
Но даже те немногие, кто в состоянии оценить язык Шелли, Китса и
Суинберна, смотрят на развиваемые ими представления, как на утопию.
Большинство людей мирится с идеей, что головокружительная экзальтация "Прометея Раскованного", например, строится на игре воображения. Я вообще подозреваю, что давая кокаин или героин, сколь искусно бы их не мешали, среднему человеку, ничего особенного не добьешься. Нельзя рассчитывать на мозги, там где их нет и не было. В девяносто девяти случаев из ста любой стимулятор, каким бы ни была его природа, воздействует, уничтожая запреты системы образования. Обычный пьяный человек теряет внешний лоск цивилизованности. Но если вам попадется подходящий экземпляр, то наркотик вполне успешно может подавить его рациональное мышление, в результате чего на свободу вырвется его гениальность. Вот вам идеальный пример - Кольридж. Когда ему случилось принять верное количество лауданума, он создал в мечтах Кубла Хан, одно из наивысших сокровищ нашей словесности. Но почему поэма не завершена? Да потому что человек от Порлока явился к нему по делу, и вернул его в нормальное состояние, так что Кольридж забыл все, кроме нескольких строчек.
( fragment )
Джулиан Брим ( 1933 - 2020 ) английский гитарист, который отдал все свое сердце Испании. Настоящая андалусийская атмосфера и виртуозное воспроизведение испанских композиторов XIX — XX веков: #МануэльдеФалья #ИсаакАльбенис #ЭнрикеГранадос #ФрансискоТаррега #МорисОана #ИоахимМалатс
Карин Бойе ( 1900 - 1941 ) Для тех, кому больно.
Стойкость
Неуязвим, да, неуязвим
постигший смысл древнего речения:
Нет счастья и несчастья.
Есть только жизнь и смерть.
И когда ты поймешь это
и перестанешь гнаться за ветром,
и когда ты поймешь это
и перестанешь бояться урагана,
вернись и произнеси еще раз для меня:
Нет счастья и несчастья.
Есть только жизнь и смерть.
Я начала повторять это, когда окрепла духом,
я перестану повторять это, когда испущу дух.
О тайна древнего речения,
столь много говорящего нам, живым…
* * *
Учись молчанью
Каждая ночь на Земле — это боль.
Сердце, учись молчанью.
Души тверда, а щиты — прочны
и звездным играют светом.
Кто плачет, тот духом слаб.
Сердце, учись молчанью.
Оно исцеляет, силы дает
быть праведным и терпеливым.
Ты жаждешь кипенья чувств.
Сердце, учись молчанью.
Раны и горе — не лучший путь
к безмятежным чертогам небесным.
* * *
Несущая щит
Мне снились мечи в эту ночь.
Мне снился бой в эту ночь.
Чтобы тебе помочь,
я рядом сражалась всю ночь.
В руке твоей молний букет,
титаны пали к ногам.
Не побежденный никем,
ты пел и дерзил врагам.
Мне снилась кровь в эту ночь.
Мне снилась смерть в эту ночь.
Сквозь страшную рану прочь
мой дух отлетел в эту ночь.
Я пала. Ты шел вперед.
Не заметил ты боль мою.
Клич был громок, и прочен щит —
ты первый в блестящем строю.
Мне снился огонь в эту ночь.
Мне снились цветы в эту ночь.
Мне смерть легка была очень.
Вот что снилось мне в эту ночь.
* * *
Ангелы мрака
Эти ангелы мрака, с их голубыми огнями,
подобными звездам пожара в черном небе волос,
знают ответы на странные, кощунственные вопросы.
Может быть, они знают, где перекинут мост
от глуби ночной к свету дневного царства…
Может быть, они ведают, где схоронилось согласье
между людьми…
Не исключаю также, что отчий их дом —
юдоль приязни и даже терпимости,
свойственной им одним.
* * *
После смерти
— Мама, что чувствуешь, когда после смерти растут крылья?
— Сперва спина гнется, крепнет, проникается мощью.
Потом она наливается тяжестью — как будто на плечах твоих гора.
Ребра и хребет хрустят, раскалываются до мозга костей.
Затем спина рывком выпрямляется, способная выдержать все, все!
А потом ты понимаешь, что уже умер и обрел новую сущность.
* * *
Мир — это Бога спящего виденье.
Рассветный трепет душу бархатом облек,
и отблески плывут вчерашние —
из тех времен, когда сверканье мира
еще не так слепило спящие глаза.
Встречает нас в конце пути
тот, в жизни чьей мы лишние.
Он дышит ужасом, нам непонятным,
пришедшим из-за всех пределов мысли,
из чуждых нам миров.
Продли свой сон, Сновидец,
пока тебя не перестанет он томить,
иль пробудись хотя бы лишь на день —
и плотью облеки свои создания!
* * *
Море
Соль, едкая соль,
стынь и прозрачность — юдоль
морская. Обломки на дне
песок укрывает вполне.
Дик, хищен и дик
прибоя пенный накат.
Коль в песню глубин ты вник,
мысль для тебя мелка.
Мощь, вечная мощь
цепи бессчетных волн…
Вместе валы тверды,
каждый же — мягкости полн.
Море пьет нашу кровь,
но жизнь ему все ж отдай:
как бы ты ни был глубок,
покой на дне — это рай.
(Перевод со шведского Анатолия Кудрявицкого)
* * *
Робкая весна -
Больно почкам лопаться весною,
Так робка весна — не оттого ли?
И не оттого ль, горя душою,
Мы бледнеем, скорчившись от боли.
То, что было заперто зимою,
Прочь, наружу просится, стучится.
Больно, больно раскрываться почке:
Больно — жизни —
и ее темнице.
Трудно, очень трудно каплям — падать,
Зависать над пропастью разверстой,
К ветке льнуть — и вниз скользить, срываясь,
Трепетать, еще держась, над бездной,
Трудно, жутко — наконец решиться,
Страшно — в пропасть грозную сорваться,
Трудно оставаться, замирая,
Вниз стремиться —
и хотеть остаться.
И когда терпеть уже нет мочи,
Листья вырываются из клетки,
И когда последний страх отброшен,
Капли отрываются от ветки,
Позабыв о страхе перед новью,
Позабыв об ужасе паденья,
Полнятся — доверьем и покоем —
Чудным, животворным —
на мгновенье.
(Перевод со шведского А. Щеглова),
Стойкость
Неуязвим, да, неуязвим
постигший смысл древнего речения:
Нет счастья и несчастья.
Есть только жизнь и смерть.
И когда ты поймешь это
и перестанешь гнаться за ветром,
и когда ты поймешь это
и перестанешь бояться урагана,
вернись и произнеси еще раз для меня:
Нет счастья и несчастья.
Есть только жизнь и смерть.
Я начала повторять это, когда окрепла духом,
я перестану повторять это, когда испущу дух.
О тайна древнего речения,
столь много говорящего нам, живым…
* * *
Учись молчанью
Каждая ночь на Земле — это боль.
Сердце, учись молчанью.
Души тверда, а щиты — прочны
и звездным играют светом.
Кто плачет, тот духом слаб.
Сердце, учись молчанью.
Оно исцеляет, силы дает
быть праведным и терпеливым.
Ты жаждешь кипенья чувств.
Сердце, учись молчанью.
Раны и горе — не лучший путь
к безмятежным чертогам небесным.
* * *
Несущая щит
Мне снились мечи в эту ночь.
Мне снился бой в эту ночь.
Чтобы тебе помочь,
я рядом сражалась всю ночь.
В руке твоей молний букет,
титаны пали к ногам.
Не побежденный никем,
ты пел и дерзил врагам.
Мне снилась кровь в эту ночь.
Мне снилась смерть в эту ночь.
Сквозь страшную рану прочь
мой дух отлетел в эту ночь.
Я пала. Ты шел вперед.
Не заметил ты боль мою.
Клич был громок, и прочен щит —
ты первый в блестящем строю.
Мне снился огонь в эту ночь.
Мне снились цветы в эту ночь.
Мне смерть легка была очень.
Вот что снилось мне в эту ночь.
* * *
Ангелы мрака
Эти ангелы мрака, с их голубыми огнями,
подобными звездам пожара в черном небе волос,
знают ответы на странные, кощунственные вопросы.
Может быть, они знают, где перекинут мост
от глуби ночной к свету дневного царства…
Может быть, они ведают, где схоронилось согласье
между людьми…
Не исключаю также, что отчий их дом —
юдоль приязни и даже терпимости,
свойственной им одним.
* * *
После смерти
— Мама, что чувствуешь, когда после смерти растут крылья?
— Сперва спина гнется, крепнет, проникается мощью.
Потом она наливается тяжестью — как будто на плечах твоих гора.
Ребра и хребет хрустят, раскалываются до мозга костей.
Затем спина рывком выпрямляется, способная выдержать все, все!
А потом ты понимаешь, что уже умер и обрел новую сущность.
* * *
Мир — это Бога спящего виденье.
Рассветный трепет душу бархатом облек,
и отблески плывут вчерашние —
из тех времен, когда сверканье мира
еще не так слепило спящие глаза.
Встречает нас в конце пути
тот, в жизни чьей мы лишние.
Он дышит ужасом, нам непонятным,
пришедшим из-за всех пределов мысли,
из чуждых нам миров.
Продли свой сон, Сновидец,
пока тебя не перестанет он томить,
иль пробудись хотя бы лишь на день —
и плотью облеки свои создания!
* * *
Море
Соль, едкая соль,
стынь и прозрачность — юдоль
морская. Обломки на дне
песок укрывает вполне.
Дик, хищен и дик
прибоя пенный накат.
Коль в песню глубин ты вник,
мысль для тебя мелка.
Мощь, вечная мощь
цепи бессчетных волн…
Вместе валы тверды,
каждый же — мягкости полн.
Море пьет нашу кровь,
но жизнь ему все ж отдай:
как бы ты ни был глубок,
покой на дне — это рай.
(Перевод со шведского Анатолия Кудрявицкого)
* * *
Робкая весна -
Больно почкам лопаться весною,
Так робка весна — не оттого ли?
И не оттого ль, горя душою,
Мы бледнеем, скорчившись от боли.
То, что было заперто зимою,
Прочь, наружу просится, стучится.
Больно, больно раскрываться почке:
Больно — жизни —
и ее темнице.
Трудно, очень трудно каплям — падать,
Зависать над пропастью разверстой,
К ветке льнуть — и вниз скользить, срываясь,
Трепетать, еще держась, над бездной,
Трудно, жутко — наконец решиться,
Страшно — в пропасть грозную сорваться,
Трудно оставаться, замирая,
Вниз стремиться —
и хотеть остаться.
И когда терпеть уже нет мочи,
Листья вырываются из клетки,
И когда последний страх отброшен,
Капли отрываются от ветки,
Позабыв о страхе перед новью,
Позабыв об ужасе паденья,
Полнятся — доверьем и покоем —
Чудным, животворным —
на мгновенье.
(Перевод со шведского А. Щеглова),
На снимки, которые свидетельствуют о зверствах, совершённых твоей стороной, стандартная реакция такова: они сфабрикованы, зверств таких не было, а трупы привезены противником на грузовиках из морга и выложены на улице. Или, да, такое было, но враг учинил это сам над собой. Так, руководитель франкистской пропаганды утверждал, что 26 апреля 1937 года баски сами разрушили свой древний город и бывшую столицу Гернику, заложив динамит в водостоки с тем, чтобы вызвать возмущение за границей и увеличить помощь республиканцам. Так же до самого конца сербской осады Сараева и даже после нее сербы у себя на родине и за границей утверждали, что боснийцы сами устроили жуткие побоища в очереди за хлебом в мае 1992 года и на рынке в феврале 1994-го – обстреляли центр своей столицы крупнокалиберными снарядами или заминировали город.
Сьюзен Зонтаг ( 1933 - 2004 ) «Смотрим на чужие страдания» (2003)
Сьюзен Зонтаг ( 1933 - 2004 ) «Смотрим на чужие страдания» (2003)
Игорь Цимбровский — украинский музыкант, архитектор, поэт и художник родившийся во Львове. В 1995 году записал альбом Прийди Янголе, который выпустил польский лейбл Koka Records в кассетном формате. Игорь не стал популярным, что и в мировой практике, дело обыкновенное — самое уникальное и оригинальное остается доступным немногим, даже получив большую известность через многое время.