Делёз и Гваттари. Большое интервью об Анти-Эдипе с Реймондом Беллуром. Первая часть.
Авторы «Анти-Эдипа» неоднократно давали интервью об их детище. Зачастую многочисленные беседы с журналистами или другими интеллектуалами проходили неудачно. Друзья нередко отвечали невпопад, уходили от вопросов или просто резко соскальзывали на другие темы. Среди всех неудачных интервью, посвящённых первому тому «Капитализма и Шизофрении» есть интервью, чья неудачность прямо пропорциональна его размеру (это самая большая беседа из всех существующих), и мы публикуем его первую часть. Изучая стенограмму этой беседы, можно найти много интригующего: Гваттари практически успел перейти на личности; они с Делёзом не смогли договориться о содержании термина «интенсивность», на фоне с чем оказывается не вполне понятным, как друзья сумели вместе написать книгу; авторы книги походили на не самых искусных идеологов, выкрикивающих антипсихоаналитические лозунги, и достаточно бледно выглядели на фоне с дотошным Реймондом Беллуром, который устроил настоящий допрос об их критике психоанализа. К сожалению, эти прекрасные моменты не вошли в перевод публикуемого отрывка, но встретятся в последующих частях этой большой беседы.
Небольшой фрагмент:
Делёз — Я читал письмо парня, который привёл типичный пример того, что Феликс только что обозначил термином «психоаналитическая интерпретация». Он сказал своему психоаналитику, что хотел бы уехать в Индию, он выразил желание сменить обстановку, тогда как психоаналитик ответил ему следующее: «Группа хиппи — это здоровенная елда, очевидно, что здесь скрыта тема импотенции»*. Есть множество ребят, которые в этот самый момент хотят встать и хлопнуть дверью. Они не могут этого сделать, потому что находятся в тупике [ils sont coincé, зажаты в угол, стеснены, смущены], и это придает особую важность тому, что сказал про это Феликс. Эти люди уже начали мыслить наперекор психоанализу, всё же нося на себе психоаналитическое клеймо. Например, они могут критиковать психоанализ в денежном аспекте, и такая критика важна, однако этого недостаточно, потому что психоаналитики всегда готовы к такой критике. Эти же люди могут критиковать психоанализ, отстаивая своё право на частичные влечения, перверсию, регрессию и т.д. Однако когда я буду отстаивать это право, мне объяснят, что мое желание переодеваться в женскую одежду или быть педиком — это регрессия. Ну и что? Я требую права на регрессию.
Приятного чтения.
Количество постов 534
Частота постов 211 часов 3 минуты
ER
69.24
Нет на рекламных биржах
Графики роста подписчиков
Лучшие посты
Комментарий на новый перевод Лакана. Или "D'une traduction qui est de merde".
Мы на долгое время пропали, поскольку сначала занимались контрактным переводом, а затем решили подготовить большой материал (надеемся, что вы скоро его увидите). Итак, материал ещё не готов, но мы решили сделать пост. Что случилось? На сигме вышел новый перевод Лакана, и мы вдохновились на комментарий. Комментарий [перевода] получился содержательным, местами превращаясь в комментарий текста Лакана. В силу этого мы решили прервать молчание и превратить порцию хейта, родившуюся от этого перевода, в контент. Хейт адресован авторам перевода. Контент — всем остальным (хотя авторы перевода тоже могут приобщиться).
О переводе какого текста речь? — Du «trieb» de Freud et du désir du psychanalyste.
Кто перевел? — Noodle translate (далее просто Noodle). В свете этого перевода мы бы рекомендовали редакции подумать о переименовании в google translate (любопытно, что некоторые синтаксические паттерны последний видит лучше авторов перевода). Текст небольшой, поэтому мы позволим себе разобрать его по абзацам (цитировать придется больше половины текста). Noodle, мы надеемся, что вы это читаете, потому что в этом тексте будет задано множество вопросов о вашем переводе.
Кажется, что Noodle уже своим названием намекают о сопутствующем качестве своих переводов. И это ставит критика таких переводов в несколько невыгодное положение: «Переводчики же изначально признали то, в чем вы их обличаете». Однако мы пишем комментарий, поскольку в названии проекта есть не только термин, указывающий на то, что авторы лопухи, но и слово «перевод». Нас в меньшей мере будут интересовать те места, где авторы показали себя как лопухи в плане перевода, нежели те, где «translate», также фигурирующий в названии проекта, просто не состоялся. Возможно, что авторам стоит подумать даже не над google translate, а над тем, чтобы убрать вторую часть текущего названия. Просто noodle. Это куда лучше будет описывать их проект, по крайней мере если судить по этому переводу Лакана. On y va!
Мы на долгое время пропали, поскольку сначала занимались контрактным переводом, а затем решили подготовить большой материал (надеемся, что вы скоро его увидите). Итак, материал ещё не готов, но мы решили сделать пост. Что случилось? На сигме вышел новый перевод Лакана, и мы вдохновились на комментарий. Комментарий [перевода] получился содержательным, местами превращаясь в комментарий текста Лакана. В силу этого мы решили прервать молчание и превратить порцию хейта, родившуюся от этого перевода, в контент. Хейт адресован авторам перевода. Контент — всем остальным (хотя авторы перевода тоже могут приобщиться).
О переводе какого текста речь? — Du «trieb» de Freud et du désir du psychanalyste.
Кто перевел? — Noodle translate (далее просто Noodle). В свете этого перевода мы бы рекомендовали редакции подумать о переименовании в google translate (любопытно, что некоторые синтаксические паттерны последний видит лучше авторов перевода). Текст небольшой, поэтому мы позволим себе разобрать его по абзацам (цитировать придется больше половины текста). Noodle, мы надеемся, что вы это читаете, потому что в этом тексте будет задано множество вопросов о вашем переводе.
Кажется, что Noodle уже своим названием намекают о сопутствующем качестве своих переводов. И это ставит критика таких переводов в несколько невыгодное положение: «Переводчики же изначально признали то, в чем вы их обличаете». Однако мы пишем комментарий, поскольку в названии проекта есть не только термин, указывающий на то, что авторы лопухи, но и слово «перевод». Нас в меньшей мере будут интересовать те места, где авторы показали себя как лопухи в плане перевода, нежели те, где «translate», также фигурирующий в названии проекта, просто не состоялся. Возможно, что авторам стоит подумать даже не над google translate, а над тем, чтобы убрать вторую часть текущего названия. Просто noodle. Это куда лучше будет описывать их проект, по крайней мере если судить по этому переводу Лакана. On y va!
Привет. Относительно недавно мы возобновили работу, опубликовав большой комментарий на один из новых переводов Лакана. Это было весьма воинственно, и, возможно, что если бы все воевали словом, то окружающая нас действительность стала намного счастливее. Итак, мы вновь ненадолго пропали, поскольку желания публиковать материалы не было, и это было банально неловко (их накопилось настолько много, что у нас в запасе для вас целая книга Делёза). Первые дни мы скролили новости, охуевали, скролили новости, потом снова охуевали, круг замкнулся, и так продолжалось без конца. Уверены, что многие занимались тем же самым, и вам это знакомо. Ссылаясь на самую ужасную катастрофу XX-го века, Левинас писал, что насилие, сопутствующее ужасам в-ы, не просто увечит и изничтожает тела, но создаёт личностную прерывность во всех, кто прямо или косвенно вовлечён в него. Ведение старого образа жизни стало казаться невозможным и безумным, поскольку представляется чем-то автоматичным, полностью оторванным от нашего субъективного состояния и иррелевантным происходящему вокруг нас. Ситуация усугубляется тем, что множество способов адекватной реакции — вплоть до возможности называть вещи своим именами — ведут если не в тюрьму, то серьезно приближают к попаданию в это место. Заканчивая упомянутое размышление, Левинас заключает, что следствием всего перечисленного становится полное поражение нашей способности действовать и проявлять субъектность даже не в общеполитическом срезе, но в куда более мелких масштабах. Кажется, что уже больше, чем полвека назад этот французский философ был в ситуации очень похожей на нашу.
Вопреки сказанному про безумие мы не будем как-либо менять наш курс. Разумеется, тексты и публикации косвенно связанные с текущей ситуацией будут появляться, но лишь потому, что они достаточно давно лежали в столе и случайно тематически совпали с всеобщей повесткой. Наши материалы никогда не были ориентированы на осмысление текущих политических реалий, и такой тематической переориентации паблика не будет и далее. Нет, нам не все равно, и мы не закрываем глаза на текущую ситуацию, однако даже в ней сохранение старого курса может иметь смысл. Сегодня очень много discours sur guerre, и уверены, вам его и так хватает, поэтому мы хотели бы, чтобы вы отобрали немного внутреннего пространства у всеобъемлющего discours sur guerre, который концентрирует на себе все внимание, не даёт сосредоточиться на ином и сжирает внутри абсолютно всё. Нам не перестали быть интересными французы, и судя по вашей активности за этот месяц, они по-прежнему интересны и вам даже в текущей ситуации. Хотя бы поэтому нам видится уместным продолжить. Возможно, что вам сейчас и не нужно сосредотачиваться на ином, поскольку вы полностью подключены именно к discours sur guerre, и не имеете никакого желания прерывать это соединение хотя бы ненадолго. В таком случае мы лишь советуем дождаться релевантных публикаций (они появятся, хотя и будут носить скорее общетеоретический характер). Нет, мы не предлагаем забыться: если вы видите возможность как-то помочь вашим друзьям или близким, оказавшимся по ту сторону баррикад (или оказавшихся в хреновой ситуации, будучи по эту сторону), сделайте это. Если же нет, то не берите на себя личную ответственность за все существующие невзгоды (сдаётся нам, чтение отдельных комментов или постов вас склоняет именно к этому), потому что таким образом вы не просто не поможете никому, но и банально ёбнетесь.
Итак, мы продолжаем.
Вопреки сказанному про безумие мы не будем как-либо менять наш курс. Разумеется, тексты и публикации косвенно связанные с текущей ситуацией будут появляться, но лишь потому, что они достаточно давно лежали в столе и случайно тематически совпали с всеобщей повесткой. Наши материалы никогда не были ориентированы на осмысление текущих политических реалий, и такой тематической переориентации паблика не будет и далее. Нет, нам не все равно, и мы не закрываем глаза на текущую ситуацию, однако даже в ней сохранение старого курса может иметь смысл. Сегодня очень много discours sur guerre, и уверены, вам его и так хватает, поэтому мы хотели бы, чтобы вы отобрали немного внутреннего пространства у всеобъемлющего discours sur guerre, который концентрирует на себе все внимание, не даёт сосредоточиться на ином и сжирает внутри абсолютно всё. Нам не перестали быть интересными французы, и судя по вашей активности за этот месяц, они по-прежнему интересны и вам даже в текущей ситуации. Хотя бы поэтому нам видится уместным продолжить. Возможно, что вам сейчас и не нужно сосредотачиваться на ином, поскольку вы полностью подключены именно к discours sur guerre, и не имеете никакого желания прерывать это соединение хотя бы ненадолго. В таком случае мы лишь советуем дождаться релевантных публикаций (они появятся, хотя и будут носить скорее общетеоретический характер). Нет, мы не предлагаем забыться: если вы видите возможность как-то помочь вашим друзьям или близким, оказавшимся по ту сторону баррикад (или оказавшихся в хреновой ситуации, будучи по эту сторону), сделайте это. Если же нет, то не берите на себя личную ответственность за все существующие невзгоды (сдаётся нам, чтение отдельных комментов или постов вас склоняет именно к этому), потому что таким образом вы не просто не поможете никому, но и банально ёбнетесь.
Итак, мы продолжаем.
Жиль Делёз о научных руководителях, Сартре, Хайдеггере и феноменологии.
Я был воспитан двумя преподавателями, которых я сильно любил и которыми восхищался: Аликье и Ипполит. Но всё плохо обернулось. У одного их них были длинные бледные руки и заикание, причина которого была неведома: пришло ли это из детства или было призвано скрыть иностранный акцент. Этот человек поставил себя на службу картезианским дуализмам. Что же касается второго, у него было волевое лицо с несовершенными чертами, тогда как кистью руки он дирижировал гегельянскими триадамами, сцепляя друг с другом слова. После освобождения Франции от оккупации мы странным образом оставались зажатыми в тиски истории философии. Мы попросту погрузились в Гегеля, Гуссерля и Хайдеггера; словно голодные щенки мы устремились к ещё худшей разновидности схоластики, нежели в Средние Века. К счастью, был Сартр. Сартр был нашим Внешним, он был самым настоящим потоком воздуха с заднего двора (и было неважно, что за связь у него с Хайдеггером с точки зрения грядущей истории). Среди всех возможностей, какие могла предоставить Сорбона, он уникально сочетал в себе всё то, что придало нам сил примириться с новым порядком вещей. Сартр всегда был таким: не образцом для подражания, методом или примером, но глотком свежего воздуха, самим движением воздуха, даже когда он приезжал из Кафе де Флор, он был тем, кто особым образом поменял положение интеллектуала. Тупо задаваться вопросом, был ли Сартр началом или концом чего-то. Как все вещи и творческие люди, он пребывал в среде и прорастал через неё. Тем не менее, я не чувствовал влечения к экзистенциализму той эпохи или к феноменологии. Не знаю почему, но, когда мы пришли к ним, они уже были историей: слишком много метода, подражания, комментариев и интерпретации. Что не относилось к Сартру. Поэтому, после освобождения от оккупации, история философии, хотя мы не могли отдать себе в этом отчёта, сгустилась над нами, чтобы приоткрыть будущее мышления, которое в то же время было мышлением наиболее древним. И меня не волнует “Дело Хайдеггера”: был ли он немножко нацистом? (очевидно, что да). Но какую роль он сыграл в этой новой инъекции истории философии? Мышление. Никто не принимает его всерьёз, за исключением тех, кто претендует на звание мыслителя или философа по профессии. Но это совсем не препятствует мышлению обладать своими собственными властными механизмами. Такой властный механизм осуществляется, когда оно как бы “говорит” нам : «не принимайте меня всерьёз, потому что я мыслю за вас, я обеспечиваю вас определённой согласованностью, нормами, правилами — всем тем, чему вы будете подчиняться тем больше, чем больше будете озвучивать вещи в стиле: «Это меня не касается, да и это неважно. Пусть об этом думают философы с их чистыми теориями».
Je fus formé par deux professeurs, que j'aimais et admirais beaucoup, Alquié et Hyppolite. Tout a mal tourné. L'un avait de longues mains blanches et un bégaiement dont on ne savait pas s'il venait de l'enfance, ou s'il était là pour cacher, au contraire, un accent natal, et qui se mettait au service des dualismes cartésiens. L'autre avait un visage puissant, aux traits incomplets, et rythmait de son poing les triades hégéliennes, en accrochant les mots. A la Libération, on restait bizarrement coincé dans l'histoire de la philosophie. Simplement on entrait dans Hegel, Husserl et Heidegger; nous nous précipitions comme de jeunes chiens dans une scolastique pire qu'au Moyen Age. Heureusement il y avait Sartre. Sartre, c'était notre Dehors, c'était vraiment le courant d'air d'arrière-cour (et c'était peu important de savoir quels étaient ses rapports au juste avec Heidegger du point de we d'une histoire à venir). Parmi toutes les probabilités de la Sorbonne, c'était lui la combinaison unique qui nous donnait la force de supporter la nouvelle remise en ordre. Et Sartre n'a jamais cessé d'être ça, non pas un modèle, une méthode ou un exemple, mais un peu d'air pur, un courant d'air même quand il venait du Flore, un intellectuel qui changeait singulièrement la situation de l'intellectuel. C'est stupide de se demander si Sartre est le début ou la fin de quelque chose. Comme toutes les choses et les gens créateurs, il est au milieu, il pousse par le milieu. Reste que je ne me sentais pas d'attrait pour l'existentialisme à cette époque, ni pour la phénoménologie, je ne sais vraiment pas pourquoi, mais c'était déjà de l'histoire quand on y arrivait, trop de méthode, d'imitation, de commentaire et d'interprétation, sauf par Sartre. Donc, après la Libération, l'histoire de la philosophie s'est resserrée sur nous, sans même que nous nous en rendions compte, sous prétexte de nous ouvrir à un avenir de la pensée qui aurait été en même temps la pensée la plus antique. La « question Heidegger » ne me paraît pas: est-ce qu'il a été un peu nazi? (évidemment, évidemment) - mai.s : quel a été son rôle dans cette nouvelle injection d'histoire de la philosophie? La pensée, personne ne prend ça très au sérieux, sauf ceux qui se prétendent penseurs, ou philosophes de profession. Mais ça n'empêche pas du tout qu'elle ait ses appareils de pouvoir - et que ce soit un effet de son appareil de pouvoir, lorsqu'elle dit aux gens : ne me prenez pas au sérieux puisque je pense pour vous, puisque je vous donne une conformité, des normes et des règles, une image, auxquelles vous pourrez d'autant plus vous soumettre que vous direz: « Ça n'est pas mon affaire, ça n'a pas d'importance, c'est l'affaire des philosophes et de leurs théories pures.>
Я был воспитан двумя преподавателями, которых я сильно любил и которыми восхищался: Аликье и Ипполит. Но всё плохо обернулось. У одного их них были длинные бледные руки и заикание, причина которого была неведома: пришло ли это из детства или было призвано скрыть иностранный акцент. Этот человек поставил себя на службу картезианским дуализмам. Что же касается второго, у него было волевое лицо с несовершенными чертами, тогда как кистью руки он дирижировал гегельянскими триадамами, сцепляя друг с другом слова. После освобождения Франции от оккупации мы странным образом оставались зажатыми в тиски истории философии. Мы попросту погрузились в Гегеля, Гуссерля и Хайдеггера; словно голодные щенки мы устремились к ещё худшей разновидности схоластики, нежели в Средние Века. К счастью, был Сартр. Сартр был нашим Внешним, он был самым настоящим потоком воздуха с заднего двора (и было неважно, что за связь у него с Хайдеггером с точки зрения грядущей истории). Среди всех возможностей, какие могла предоставить Сорбона, он уникально сочетал в себе всё то, что придало нам сил примириться с новым порядком вещей. Сартр всегда был таким: не образцом для подражания, методом или примером, но глотком свежего воздуха, самим движением воздуха, даже когда он приезжал из Кафе де Флор, он был тем, кто особым образом поменял положение интеллектуала. Тупо задаваться вопросом, был ли Сартр началом или концом чего-то. Как все вещи и творческие люди, он пребывал в среде и прорастал через неё. Тем не менее, я не чувствовал влечения к экзистенциализму той эпохи или к феноменологии. Не знаю почему, но, когда мы пришли к ним, они уже были историей: слишком много метода, подражания, комментариев и интерпретации. Что не относилось к Сартру. Поэтому, после освобождения от оккупации, история философии, хотя мы не могли отдать себе в этом отчёта, сгустилась над нами, чтобы приоткрыть будущее мышления, которое в то же время было мышлением наиболее древним. И меня не волнует “Дело Хайдеггера”: был ли он немножко нацистом? (очевидно, что да). Но какую роль он сыграл в этой новой инъекции истории философии? Мышление. Никто не принимает его всерьёз, за исключением тех, кто претендует на звание мыслителя или философа по профессии. Но это совсем не препятствует мышлению обладать своими собственными властными механизмами. Такой властный механизм осуществляется, когда оно как бы “говорит” нам : «не принимайте меня всерьёз, потому что я мыслю за вас, я обеспечиваю вас определённой согласованностью, нормами, правилами — всем тем, чему вы будете подчиняться тем больше, чем больше будете озвучивать вещи в стиле: «Это меня не касается, да и это неважно. Пусть об этом думают философы с их чистыми теориями».
Je fus formé par deux professeurs, que j'aimais et admirais beaucoup, Alquié et Hyppolite. Tout a mal tourné. L'un avait de longues mains blanches et un bégaiement dont on ne savait pas s'il venait de l'enfance, ou s'il était là pour cacher, au contraire, un accent natal, et qui se mettait au service des dualismes cartésiens. L'autre avait un visage puissant, aux traits incomplets, et rythmait de son poing les triades hégéliennes, en accrochant les mots. A la Libération, on restait bizarrement coincé dans l'histoire de la philosophie. Simplement on entrait dans Hegel, Husserl et Heidegger; nous nous précipitions comme de jeunes chiens dans une scolastique pire qu'au Moyen Age. Heureusement il y avait Sartre. Sartre, c'était notre Dehors, c'était vraiment le courant d'air d'arrière-cour (et c'était peu important de savoir quels étaient ses rapports au juste avec Heidegger du point de we d'une histoire à venir). Parmi toutes les probabilités de la Sorbonne, c'était lui la combinaison unique qui nous donnait la force de supporter la nouvelle remise en ordre. Et Sartre n'a jamais cessé d'être ça, non pas un modèle, une méthode ou un exemple, mais un peu d'air pur, un courant d'air même quand il venait du Flore, un intellectuel qui changeait singulièrement la situation de l'intellectuel. C'est stupide de se demander si Sartre est le début ou la fin de quelque chose. Comme toutes les choses et les gens créateurs, il est au milieu, il pousse par le milieu. Reste que je ne me sentais pas d'attrait pour l'existentialisme à cette époque, ni pour la phénoménologie, je ne sais vraiment pas pourquoi, mais c'était déjà de l'histoire quand on y arrivait, trop de méthode, d'imitation, de commentaire et d'interprétation, sauf par Sartre. Donc, après la Libération, l'histoire de la philosophie s'est resserrée sur nous, sans même que nous nous en rendions compte, sous prétexte de nous ouvrir à un avenir de la pensée qui aurait été en même temps la pensée la plus antique. La « question Heidegger » ne me paraît pas: est-ce qu'il a été un peu nazi? (évidemment, évidemment) - mai.s : quel a été son rôle dans cette nouvelle injection d'histoire de la philosophie? La pensée, personne ne prend ça très au sérieux, sauf ceux qui se prétendent penseurs, ou philosophes de profession. Mais ça n'empêche pas du tout qu'elle ait ses appareils de pouvoir - et que ce soit un effet de son appareil de pouvoir, lorsqu'elle dit aux gens : ne me prenez pas au sérieux puisque je pense pour vous, puisque je vous donne une conformité, des normes et des règles, une image, auxquelles vous pourrez d'autant plus vous soumettre que vous direz: « Ça n'est pas mon affaire, ça n'a pas d'importance, c'est l'affaire des philosophes et de leurs théories pures.>
Жиль Делёз. Об отношениях с историей философии.
Я начал с истории философии в то время, когда она всё ещё была настоятельно необходима. Я не видел возможности отделаться от неё. Я не поддерживал ни Декарта (его дуализмы и Cogito), ни Гегеля (триады и работа негативного). Я любил авторов, которые казались связанными c историей философии, но в каком-то аспекте или полностью ускользали от неё: Лукреций, Спиноза, Юм, Ницше, Бергсон. Конечно, в любой истории философии значится глава, посвящённая эмпиризму: здесь находится место для Локка и Беркли, но именно у Юма мы находим странность, которая целиком сместила эмпиризм, придала ему новую силу, привнесла в него определённую практику и теорию отношений, теорию «И» — тех вещей, что найдут своё продолжение у Рассела и Уайтхеда, но при этом останутся чем-то андеграундным и маргинальным по отношению к всеобъемлющим классификациям, даже если эти маргиналии вдохновили новую концепцию логики или эпистемологии. Конечно, Бергсон был захвачен французской историей философии, однако в нём присутствует что-то неассимилируемое — то, из-за чего он был потрясением для всех противников и объектом такого количества гнева. Это в меньшей степени относится к теме длительности, нежели вопросу о теории и практике становления разнородных сосуществующих множественностей. Что же касается Спинозы, не надо быть семи пядей во лбу, чтобы утверждать, будто он занимает самое значимое место в череде картезианцев; но, как ни посмотри, ему некомфортно на этом месте. Не найдётся другого столь живого мертвеца, который столь высоко воспарил бы над собственной могилой, да ещё и приговаривая: «я не из ваших». Соблюдая нормы истории философии, я самым серьёзным образном корпел над Спинозой, который при каждом прочтении оказывал на меня воздействие потока воздуха, подталкивающего меня в спину, словно я оседлал волшебную метлу. Мы, и я вхожу в число этих людей, даже не начали понимать Спинозу. Все эти мыслители очень хрупки, но пронизаны непреодолимой жизненной силой. Их ведёт позитивная мощь утверждения. Они исповедуют своего рода культ жизни (я мечтаю написать заметку для Академии моральных и политических наук с целью продемонстрировать, что книга Лукреция не может закончиться на описании чумы, так как последнее — изобретение, а точнее фальсификация христиан, желающих показать, что зловредный мыслитель должен закончить свои дни в тревоге и ужасе). Эти мыслители слабо соотносятся друг c другом — за исключением Ницше и Спинозы — но всё же связь между ними существует. Кажется, что между ними что-то происходит на различных скоростях и с различными интенсивностями, это не содержится в ком-то конкретно, но размещается внеисторическом идеальном пространстве, и ещё в меньшей мере напоминает диалог мертвецов, а скорее похоже на космическую беседу, состоявшуюся между очень неравными по размеру [tres inegales] звёздами, чьи различные становления формируют подвижный блок, который надлежит захватить, интер-кражу, происходящую через световые года. Впоследствии я выплатил свои долги, что же до Ницше и Спинозы — они расписались в получении долга. Я писал книги преимущественно по своей инициативе. В любом случае, тогда меня беспокоило, как описать то упражнение в мышлении (было ли оно обнаружено у самого автора, или же мы провернули это за него?), которое противопоставляется тому традиционному образу, который философия спроецировала или водрузила на мышление, чтобы подчинить его и помешать ему функционировать. Но я не хотел бы вновь пускаться в объяснения, потому что я уже попытался всё это высказать в письме одному моему другу, Мишелю Крессолю, написавшему обо мне одновременно очень милые и очень злые вещи.
J'ai donc commencé par de l'histoire de la philosophie, quand elle s'imposait encore. Je ne voyais pas de moyen de m'en tirer, pour mon compte. Je ne supportais ni Descartes, les dualismes et le Cogito, ni Hegel, les triades et le travail du négatif. Alors j'aimais des auteurs qui avaient l'air de faire partie de l'histoire de la philosophie, mais qui s'en échappaient d'un côté ou de toutes parts : Lucrèce, Spinoza, Hume, Nietzsche, Bergson. Bien sûr, toute histoire de la philosophie a son chapitre sur l'empirisme: Locke et Berkeley y ont leur place, mais il y a chez Hume quelque chose de très bizarre qui déplace complètement l'empirisme, et lui donne une puissance nouvelle, une pratique et une théorie des relations, du ET, qui se poursuivront chez Russell et Whitehead, mais qui restent souterraines ou marginales par rapport aux grandes classifications, même quand elles inspirent une nouvelle conception de la logique et de l'épistémologie. Bien stîr aussi, Bergson a été pris dans l'histoire de la philosophie à la française; et pourtant il y a quelque chose d'inassimilable en lui, ce par quoi il a été une secousse, un ralliement pour tous les opposants, l'objet de tant de haines, et c'est moins le thème de la durée que la théorie et la pratique des devenirs de toute sorte et des multiplicités coexistantes. Et Spinoza, c'est facile de lui donner même la plus grande place dans la suite du cartésianisme; seulement il déborde cette place de tous les côtés, il n'y a pas de mort vivant qui soulève aussi fort sa tombe, et dise aussi bien : je ne suis pas des vôtres. C'est sur Spinoza que j'ai travaillé le plus sérieusement d'après les normes de l'histoire de la philosophie, mais c'est lui qui m'a fait le plus l'effet d'un courant d'air qui vous pousse dans le dos chaque fois que vous le lisez, d'un balai de sorcière qu'il vous fait enfourcher. Spinoza, on n'a même pas commencé à le comprendre, et moi pas plus que les autres. Tous ces penseurs sont de constitution fragile, et pourtant traversés d'une vie insurmontable. Ils ne procèdent que par puissance positive, et d'affirmation. Ils ont une sorte de culte de la vie Ge rêve de faire une note à l'Académie des sciences morales, pour montrer que le livre de Lucrèce ne peut pas 'le terminer sur la description de la peste, et que c'est une invention, une falsification des chrétiens désireux de montrer qu'un penseur malfaisant doit finir dans l'angoisse et la terreur). Ces penseurs ont peu de rapports les uns avec les autres - sauf Nietzsche et Spinoza - et pourtant ils en ont. On dirait que quelque chose se passe entre eux, avec des vitesses et des intensités différentes, qui n'est ni dans les uns ni dans les autres, mais vraiment dans un espace idéal qui ne fait plus partie de l'histoire, encore moins un dialogue des morts, mais un entretien interstellaire, entre étoiles très inégales, dont les devenirs différents forment un bloc mobile qu'il s'agirait de capter, un inter-vol, années-lumière. Ensuite, j'avais payé mes dettes, Nietzsche et Spinoza m'avaient acquitté. Et j'ai écrit des livres davantage pour mon compte. Je crois que ce qui me souciait de toute façon, c'était de décrire cet exercice de la pensée, soit chez un auteur, soit pour luimême, en tant qu'il s'oppose à l'image traditionnelle que la philosophie a projetée, a dressée dans la pensée pour la soumettre et l'empêcher de fonctionner. Mais je ne voudrais pas recommencer ces explications, j'ai déjà essayé de dire tout cela dans une lettre à un ami, Michel Cressole, qui avait écrit sur moi des choses très gentilles et méchantes.
Я начал с истории философии в то время, когда она всё ещё была настоятельно необходима. Я не видел возможности отделаться от неё. Я не поддерживал ни Декарта (его дуализмы и Cogito), ни Гегеля (триады и работа негативного). Я любил авторов, которые казались связанными c историей философии, но в каком-то аспекте или полностью ускользали от неё: Лукреций, Спиноза, Юм, Ницше, Бергсон. Конечно, в любой истории философии значится глава, посвящённая эмпиризму: здесь находится место для Локка и Беркли, но именно у Юма мы находим странность, которая целиком сместила эмпиризм, придала ему новую силу, привнесла в него определённую практику и теорию отношений, теорию «И» — тех вещей, что найдут своё продолжение у Рассела и Уайтхеда, но при этом останутся чем-то андеграундным и маргинальным по отношению к всеобъемлющим классификациям, даже если эти маргиналии вдохновили новую концепцию логики или эпистемологии. Конечно, Бергсон был захвачен французской историей философии, однако в нём присутствует что-то неассимилируемое — то, из-за чего он был потрясением для всех противников и объектом такого количества гнева. Это в меньшей степени относится к теме длительности, нежели вопросу о теории и практике становления разнородных сосуществующих множественностей. Что же касается Спинозы, не надо быть семи пядей во лбу, чтобы утверждать, будто он занимает самое значимое место в череде картезианцев; но, как ни посмотри, ему некомфортно на этом месте. Не найдётся другого столь живого мертвеца, который столь высоко воспарил бы над собственной могилой, да ещё и приговаривая: «я не из ваших». Соблюдая нормы истории философии, я самым серьёзным образном корпел над Спинозой, который при каждом прочтении оказывал на меня воздействие потока воздуха, подталкивающего меня в спину, словно я оседлал волшебную метлу. Мы, и я вхожу в число этих людей, даже не начали понимать Спинозу. Все эти мыслители очень хрупки, но пронизаны непреодолимой жизненной силой. Их ведёт позитивная мощь утверждения. Они исповедуют своего рода культ жизни (я мечтаю написать заметку для Академии моральных и политических наук с целью продемонстрировать, что книга Лукреция не может закончиться на описании чумы, так как последнее — изобретение, а точнее фальсификация христиан, желающих показать, что зловредный мыслитель должен закончить свои дни в тревоге и ужасе). Эти мыслители слабо соотносятся друг c другом — за исключением Ницше и Спинозы — но всё же связь между ними существует. Кажется, что между ними что-то происходит на различных скоростях и с различными интенсивностями, это не содержится в ком-то конкретно, но размещается внеисторическом идеальном пространстве, и ещё в меньшей мере напоминает диалог мертвецов, а скорее похоже на космическую беседу, состоявшуюся между очень неравными по размеру [tres inegales] звёздами, чьи различные становления формируют подвижный блок, который надлежит захватить, интер-кражу, происходящую через световые года. Впоследствии я выплатил свои долги, что же до Ницше и Спинозы — они расписались в получении долга. Я писал книги преимущественно по своей инициативе. В любом случае, тогда меня беспокоило, как описать то упражнение в мышлении (было ли оно обнаружено у самого автора, или же мы провернули это за него?), которое противопоставляется тому традиционному образу, который философия спроецировала или водрузила на мышление, чтобы подчинить его и помешать ему функционировать. Но я не хотел бы вновь пускаться в объяснения, потому что я уже попытался всё это высказать в письме одному моему другу, Мишелю Крессолю, написавшему обо мне одновременно очень милые и очень злые вещи.
J'ai donc commencé par de l'histoire de la philosophie, quand elle s'imposait encore. Je ne voyais pas de moyen de m'en tirer, pour mon compte. Je ne supportais ni Descartes, les dualismes et le Cogito, ni Hegel, les triades et le travail du négatif. Alors j'aimais des auteurs qui avaient l'air de faire partie de l'histoire de la philosophie, mais qui s'en échappaient d'un côté ou de toutes parts : Lucrèce, Spinoza, Hume, Nietzsche, Bergson. Bien sûr, toute histoire de la philosophie a son chapitre sur l'empirisme: Locke et Berkeley y ont leur place, mais il y a chez Hume quelque chose de très bizarre qui déplace complètement l'empirisme, et lui donne une puissance nouvelle, une pratique et une théorie des relations, du ET, qui se poursuivront chez Russell et Whitehead, mais qui restent souterraines ou marginales par rapport aux grandes classifications, même quand elles inspirent une nouvelle conception de la logique et de l'épistémologie. Bien stîr aussi, Bergson a été pris dans l'histoire de la philosophie à la française; et pourtant il y a quelque chose d'inassimilable en lui, ce par quoi il a été une secousse, un ralliement pour tous les opposants, l'objet de tant de haines, et c'est moins le thème de la durée que la théorie et la pratique des devenirs de toute sorte et des multiplicités coexistantes. Et Spinoza, c'est facile de lui donner même la plus grande place dans la suite du cartésianisme; seulement il déborde cette place de tous les côtés, il n'y a pas de mort vivant qui soulève aussi fort sa tombe, et dise aussi bien : je ne suis pas des vôtres. C'est sur Spinoza que j'ai travaillé le plus sérieusement d'après les normes de l'histoire de la philosophie, mais c'est lui qui m'a fait le plus l'effet d'un courant d'air qui vous pousse dans le dos chaque fois que vous le lisez, d'un balai de sorcière qu'il vous fait enfourcher. Spinoza, on n'a même pas commencé à le comprendre, et moi pas plus que les autres. Tous ces penseurs sont de constitution fragile, et pourtant traversés d'une vie insurmontable. Ils ne procèdent que par puissance positive, et d'affirmation. Ils ont une sorte de culte de la vie Ge rêve de faire une note à l'Académie des sciences morales, pour montrer que le livre de Lucrèce ne peut pas 'le terminer sur la description de la peste, et que c'est une invention, une falsification des chrétiens désireux de montrer qu'un penseur malfaisant doit finir dans l'angoisse et la terreur). Ces penseurs ont peu de rapports les uns avec les autres - sauf Nietzsche et Spinoza - et pourtant ils en ont. On dirait que quelque chose se passe entre eux, avec des vitesses et des intensités différentes, qui n'est ni dans les uns ni dans les autres, mais vraiment dans un espace idéal qui ne fait plus partie de l'histoire, encore moins un dialogue des morts, mais un entretien interstellaire, entre étoiles très inégales, dont les devenirs différents forment un bloc mobile qu'il s'agirait de capter, un inter-vol, années-lumière. Ensuite, j'avais payé mes dettes, Nietzsche et Spinoza m'avaient acquitté. Et j'ai écrit des livres davantage pour mon compte. Je crois que ce qui me souciait de toute façon, c'était de décrire cet exercice de la pensée, soit chez un auteur, soit pour luimême, en tant qu'il s'oppose à l'image traditionnelle que la philosophie a projetée, a dressée dans la pensée pour la soumettre et l'empêcher de fonctionner. Mais je ne voudrais pas recommencer ces explications, j'ai déjà essayé de dire tout cela dans une lettre à un ami, Michel Cressole, qui avait écrit sur moi des choses très gentilles et méchantes.
Большая беседа Реймонда Беллура с Делёзом и Гваттари. Часть III.
С месячным опозданием публикуем очередной большой отрывок из дискуссии с авторами «Анти-Эдипа». Реймонд Беллур задаст множество вопросов об анти-эдипальной трактовке сексуальности, тогда как ДиГ будут пафосно вышибать давно открытые двери: например, критиковать психоанализ за концепцию сублимации, которая на тот момент устарела если не на 50, то лет на 30 (разумеется, это понятие остаётся в психоанализе и по сей день, но проблематика и трактовка, сопряжённые с этим термином, претерпели значительные изменения). Кроме того, философы активно протестуют против выстраивания понятия сексуальности на основе естественного или трансцендентального полового различия, хотя сами скрыто протаскивают его в свою онтологию в виде концептуальных оппозиций между телом-без-органов и организацией или между шизофренией и паранойей (жаль, что Беллур об этом не спросил). Не менее любопытным оказывается и то, что вопреки тезису Гваттари: «Понятие сексуальности, плохо скроено», ДиГ непрерывно пытаются разрабатывать космическую трактовку этого понятия в ходе интервью, при этом непрерывно оборачиваясь на психоанализ, о котором их даже не спрашивали. Очевидно, что знаменитая «позитивная сила забытия», на которой так настаивал Делёз, не слишком хорошо работает в отношении психоанализа, который авторы Анти-Эдипа — ну или по крайней мене Гваттари — так и не смогли «позитивно забыть».
Приятного чтения.
С месячным опозданием публикуем очередной большой отрывок из дискуссии с авторами «Анти-Эдипа». Реймонд Беллур задаст множество вопросов об анти-эдипальной трактовке сексуальности, тогда как ДиГ будут пафосно вышибать давно открытые двери: например, критиковать психоанализ за концепцию сублимации, которая на тот момент устарела если не на 50, то лет на 30 (разумеется, это понятие остаётся в психоанализе и по сей день, но проблематика и трактовка, сопряжённые с этим термином, претерпели значительные изменения). Кроме того, философы активно протестуют против выстраивания понятия сексуальности на основе естественного или трансцендентального полового различия, хотя сами скрыто протаскивают его в свою онтологию в виде концептуальных оппозиций между телом-без-органов и организацией или между шизофренией и паранойей (жаль, что Беллур об этом не спросил). Не менее любопытным оказывается и то, что вопреки тезису Гваттари: «Понятие сексуальности, плохо скроено», ДиГ непрерывно пытаются разрабатывать космическую трактовку этого понятия в ходе интервью, при этом непрерывно оборачиваясь на психоанализ, о котором их даже не спрашивали. Очевидно, что знаменитая «позитивная сила забытия», на которой так настаивал Делёз, не слишком хорошо работает в отношении психоанализа, который авторы Анти-Эдипа — ну или по крайней мене Гваттари — так и не смогли «позитивно забыть».
Приятного чтения.
Продолжая разговор о неудачных беседах про «Анти-Эдип». ДиГ не давали плохих интервью, они просто «выкарабкивались из вопросов». Это многое объясняет.
«Вопросы производятся [se fabriquer], как и все остальное. Если вам не позволяют сколотить [fabriquer] свои вопросы из практически всего подряд, если их просто "ставят", то вам будет особо нечего сказать. Важно искусство конструирования проблемы: прежде чем найти решение, мы изобретаем проблему, постановку этой проблемы. Ничего такого не происходит в ходе интервью, беседы или дискуссии. Даже размышления, которое может совершаться в одиночку, вдвоем или же скопом, недостаточно. С возражениями дела обстоят ещё хуже. Каждый раз, когда мне возражают, хочется сказать: "Ладно-ладно, поговорим о чём-нибудь другом". От возражений никогда не было никакого толку. То же самое c вопросами общего характера. Цель не в том, чтобы ответить, а в том, чтобы выкарабкаться из них».
«Вопросы производятся [se fabriquer], как и все остальное. Если вам не позволяют сколотить [fabriquer] свои вопросы из практически всего подряд, если их просто "ставят", то вам будет особо нечего сказать. Важно искусство конструирования проблемы: прежде чем найти решение, мы изобретаем проблему, постановку этой проблемы. Ничего такого не происходит в ходе интервью, беседы или дискуссии. Даже размышления, которое может совершаться в одиночку, вдвоем или же скопом, недостаточно. С возражениями дела обстоят ещё хуже. Каждый раз, когда мне возражают, хочется сказать: "Ладно-ладно, поговорим о чём-нибудь другом". От возражений никогда не было никакого толку. То же самое c вопросами общего характера. Цель не в том, чтобы ответить, а в том, чтобы выкарабкаться из них».
Комментарии для ленивых (относительно ранее опубликованной беседы про Анти-Эдип). Про делёзовскую критику сублимации.
В анонсе к беседе про Анти-Эдип мы иронично упрекнули Делёза с Гваттари за их критику психоаналитического представления о сублимации. Что не так? Трактовка сексуальности, предложенная в Анти-Эдипе предполагает, что вне зависимости от выбранного вами объекта и его экзотичности, речь никогда не идёт о сублимации, но о всегда прямом «вкладывании» сексуальности в социальное поле. Таким образом, не так важно, поглаживаете ли вы папку, будучи бюрократом, или поглаживаете женщину, будучи ловеласом. В обоих случаях. Вы непосредственно — а не опосредованно — выражаете сексуальность. Ловелас не занимается этим в более непосредственной и чистой форме, которая была бы лучше обоснованна онтологически. Разумеется, негативом этой позиции становится усреднённая психоаналитическая трактовка, где полагается возможным существование первозданной сексуальности, выступающей референтом для прочих способов её осуществления. Тем не менее, в привычной для себя манере Делёз и Гваттари забывают оговориться о том, что взгляды психоаналитиков на этот вопрос не столь однозначны: в 70-х годах — настоящая беседа состоялась в 1973-м — среди психоаналитиков точно были те, кто на тот момент уже давно отказался от идеи о существовании наиболее эндогенного/истинного/естественного модуса выражения сексуальности (ну уж одно имя-то им точно должно было приходить в голову). Поэтому подобная риторика и кажется попыткой вышибить открытую дверь. Тем не менее, между авторами Анти-Эдипа и психоанализом остаётся различие: если для пары философов все является прямым выражением сексуальности, то для ряда психоаналитиков (например, Лакана) сама сексуальность (даже в том, что принято считать её наиболее непосредственными проявлениями) сублиматорна в силу её объекта. Пытаясь прояснить специфику отношения сексуальности к её объекту, Лакан использует в качестве парадигмы пример чаши, сравнивая поверхность последней с той или иной реализацией сексуальности, а центральную пустоту — с объектом последней. Таким образом, различие не в самом характере инвестирования этой сексуальности (прямым или окольным путём), но в манере схватывания этой пустоты. Как только психоанализ отказывается от строго детерминированного объекта, относительно которого работает сексуальность, он отказывается и от того взгляда на сублимацию, о котором рассуждают Делёз и Гваттари. И есть впечатление, что такой отказ происходит уже у Фрейда.
И сложно поверить, что Делёз не знал о существовании такого переосмысления если не у Фрейда, то у других психоаналитиков. Скажем, в «Логике смысла» мы можем прочитать следующее: «Мелани Кляйн отмечает, что между симптомами и сублимациями должна существовать промежуточная серия, соответствующая случаям менее успешной сублимации. Но вся сексуальность в целом и есть некая «менее успешная» сублимация». Таким образом, Делёз прекрасно видел все эти психоаналитические веяния. Любопытно, как от поиска пресловутых «линий ускользания» (Логика смысла) всё сместилось к трансляции простой доксы. Нет ничего удивительного, что в свете таких перемен «Анти-Эдип» некоторые воспринимают как интеллектуальный декаданс Делёза (хотя мы и не можем отрицать стилистические достоинства этой книги), если не полностью, то частично объясняющийся присутствием Гваттари.
В анонсе к беседе про Анти-Эдип мы иронично упрекнули Делёза с Гваттари за их критику психоаналитического представления о сублимации. Что не так? Трактовка сексуальности, предложенная в Анти-Эдипе предполагает, что вне зависимости от выбранного вами объекта и его экзотичности, речь никогда не идёт о сублимации, но о всегда прямом «вкладывании» сексуальности в социальное поле. Таким образом, не так важно, поглаживаете ли вы папку, будучи бюрократом, или поглаживаете женщину, будучи ловеласом. В обоих случаях. Вы непосредственно — а не опосредованно — выражаете сексуальность. Ловелас не занимается этим в более непосредственной и чистой форме, которая была бы лучше обоснованна онтологически. Разумеется, негативом этой позиции становится усреднённая психоаналитическая трактовка, где полагается возможным существование первозданной сексуальности, выступающей референтом для прочих способов её осуществления. Тем не менее, в привычной для себя манере Делёз и Гваттари забывают оговориться о том, что взгляды психоаналитиков на этот вопрос не столь однозначны: в 70-х годах — настоящая беседа состоялась в 1973-м — среди психоаналитиков точно были те, кто на тот момент уже давно отказался от идеи о существовании наиболее эндогенного/истинного/естественного модуса выражения сексуальности (ну уж одно имя-то им точно должно было приходить в голову). Поэтому подобная риторика и кажется попыткой вышибить открытую дверь. Тем не менее, между авторами Анти-Эдипа и психоанализом остаётся различие: если для пары философов все является прямым выражением сексуальности, то для ряда психоаналитиков (например, Лакана) сама сексуальность (даже в том, что принято считать её наиболее непосредственными проявлениями) сублиматорна в силу её объекта. Пытаясь прояснить специфику отношения сексуальности к её объекту, Лакан использует в качестве парадигмы пример чаши, сравнивая поверхность последней с той или иной реализацией сексуальности, а центральную пустоту — с объектом последней. Таким образом, различие не в самом характере инвестирования этой сексуальности (прямым или окольным путём), но в манере схватывания этой пустоты. Как только психоанализ отказывается от строго детерминированного объекта, относительно которого работает сексуальность, он отказывается и от того взгляда на сублимацию, о котором рассуждают Делёз и Гваттари. И есть впечатление, что такой отказ происходит уже у Фрейда.
И сложно поверить, что Делёз не знал о существовании такого переосмысления если не у Фрейда, то у других психоаналитиков. Скажем, в «Логике смысла» мы можем прочитать следующее: «Мелани Кляйн отмечает, что между симптомами и сублимациями должна существовать промежуточная серия, соответствующая случаям менее успешной сублимации. Но вся сексуальность в целом и есть некая «менее успешная» сублимация». Таким образом, Делёз прекрасно видел все эти психоаналитические веяния. Любопытно, как от поиска пресловутых «линий ускользания» (Логика смысла) всё сместилось к трансляции простой доксы. Нет ничего удивительного, что в свете таких перемен «Анти-Эдип» некоторые воспринимают как интеллектуальный декаданс Делёза (хотя мы и не можем отрицать стилистические достоинства этой книги), если не полностью, то частично объясняющийся присутствием Гваттари.
Сексуальность как délirer/deconner/deculer (возвращаясь к беседе про Анти-Эдип с Реймондом Беллуром).
Ближе к концу обсуждения Делёз заявляет, что сексуальность покоится на delirer (бредить)/déconner (нести чепуху)/déculer (прервать анальный секс, и нет, мы не ошиблись с переводом). Все перечисленные глаголы имеют устоявшуюся семантику в современном французском, однако Делёза интересует не их общепринятое значение, а буквальный перевод фонем, составляющих эти слова. Тогда каждое из них начинает обозначать выскальзывание или выход за пределы чётко намеченной траектории (если вам интересно, что за игра слов здесь подразумевается, посмотрите сноски в тексте беседы). Иными словами, сексуальность проявляется, когда хорошо налаженная организация даёт сбой, поскольку где-то возникла осечка или течь. Нельзя не вспомнить, что за 1 или 2 года до этой беседы небезызвестный психоаналитик скажет: «Объект — это промах/осечка» [Objet, c’est le ratage]. Несмотря на попытки дистанцироваться от психоаналитиков делёзовская идея о сексуальной протечке по сути воспроизводит набивший оскомину психоаналитический конфликт между воображаемой идентификацией и Реальным/Вещью/Наслаждением (выбор термина или нескольких зависит от периода), но пропущенный через понятийный аппарат Анти-Эдипа. Организация, в которой образуются течи и поломки, мало чем отличается от идентификации, которую преследуют оговорки, ошибочные действия, экивоки и прочие образования бессознательного (разумеется, можно упрекнуть Лакана, что он не рассматривает пациентов, как коллективные сборки акта высказывания, но кажется, что такой подход и Гваттари не слишком сумел применять в рамках своей клинической работы). Задним числом это противопоставление между организацией и утечкой протаскивает в Анти-Эдип и половое деление, против которого авторы книги так усиленно топят. В конечном счете, Делёз резюмирует свою мысль, вводя понятие детерриториализации, в которой, судя по его словам, сексуальность и проявляется в наиболее явной форме. Здесь может возникнуть вопрос: как ДиГ относятся к людям с крепким фантазмом, из которого пока ничего не выскальзывает? В качестве практикующих фашистскую сексуальность? Или вовсе не практикующих оную? Если опираться на предыдущую часть интервью, то для ДиГ эти люди «отрезаны от желания», поэтому ответ на последний вопрос был бы скорее положительным. Слегка иронично, что авторы «Введения в нефашистскую жизнь» (альтернативный заголовок для книги Делёза и Гваттари, предложенный Фуко), по всей видимости вполне себе впали в фашизм, по меньшей мере на время беседы с Беллуром, поскольку выбор придерживаться воображаемой идентификации становится этически неприемлемым при такой трактовке сексуальности. Любопытно, что тот же Лакан не превращает постоянное разрушение воображаемой идентификации во что-то вроде самоцели.
Ближе к концу обсуждения Делёз заявляет, что сексуальность покоится на delirer (бредить)/déconner (нести чепуху)/déculer (прервать анальный секс, и нет, мы не ошиблись с переводом). Все перечисленные глаголы имеют устоявшуюся семантику в современном французском, однако Делёза интересует не их общепринятое значение, а буквальный перевод фонем, составляющих эти слова. Тогда каждое из них начинает обозначать выскальзывание или выход за пределы чётко намеченной траектории (если вам интересно, что за игра слов здесь подразумевается, посмотрите сноски в тексте беседы). Иными словами, сексуальность проявляется, когда хорошо налаженная организация даёт сбой, поскольку где-то возникла осечка или течь. Нельзя не вспомнить, что за 1 или 2 года до этой беседы небезызвестный психоаналитик скажет: «Объект — это промах/осечка» [Objet, c’est le ratage]. Несмотря на попытки дистанцироваться от психоаналитиков делёзовская идея о сексуальной протечке по сути воспроизводит набивший оскомину психоаналитический конфликт между воображаемой идентификацией и Реальным/Вещью/Наслаждением (выбор термина или нескольких зависит от периода), но пропущенный через понятийный аппарат Анти-Эдипа. Организация, в которой образуются течи и поломки, мало чем отличается от идентификации, которую преследуют оговорки, ошибочные действия, экивоки и прочие образования бессознательного (разумеется, можно упрекнуть Лакана, что он не рассматривает пациентов, как коллективные сборки акта высказывания, но кажется, что такой подход и Гваттари не слишком сумел применять в рамках своей клинической работы). Задним числом это противопоставление между организацией и утечкой протаскивает в Анти-Эдип и половое деление, против которого авторы книги так усиленно топят. В конечном счете, Делёз резюмирует свою мысль, вводя понятие детерриториализации, в которой, судя по его словам, сексуальность и проявляется в наиболее явной форме. Здесь может возникнуть вопрос: как ДиГ относятся к людям с крепким фантазмом, из которого пока ничего не выскальзывает? В качестве практикующих фашистскую сексуальность? Или вовсе не практикующих оную? Если опираться на предыдущую часть интервью, то для ДиГ эти люди «отрезаны от желания», поэтому ответ на последний вопрос был бы скорее положительным. Слегка иронично, что авторы «Введения в нефашистскую жизнь» (альтернативный заголовок для книги Делёза и Гваттари, предложенный Фуко), по всей видимости вполне себе впали в фашизм, по меньшей мере на время беседы с Беллуром, поскольку выбор придерживаться воображаемой идентификации становится этически неприемлемым при такой трактовке сексуальности. Любопытно, что тот же Лакан не превращает постоянное разрушение воображаемой идентификации во что-то вроде самоцели.
Интервью с Эммануэлем Левинасом, «Парадокс нравственности».
Интервьюер — Лицо представляется простым или сложным феноменом? Справедливо ли определять его в качестве аспекта человеческого бытия, который выходит за пределы любых усилий по пониманию и обобщению [totalisation]? Или же существуют иные характеристики, которые необходимо включать во всякое определение или описание такого феномена как лицо?
Левинас — Лицо является основополагающим событием. Среди многочисленных способов подступиться к бытию и соотнестись с ним, работа [action] лица кажется чем-то особым. И в силу этого сложно дать ему точное феноменологическое описание. Феноменология лица очень часто оказывается негативной [см. комментарии к посту].
В рамках этой темы мне кажется важным, каким обоазом Хайдеггер осмыслил [compris] Zeug*, в качестве подручного, инструмента, вещи. Он осмыслил это в качестве нередуцируемого прообраза [un prototype irréductible]. Лицо сопоставимо с последним в том, что оно ни в кой мере не дано как представление, в качестве данного для познания; тем временем, оно не является и подручным. Оно является нередуцируемым средством доступа [к бытию?], и мы можем говорить о нём лишь через использование языка этики. Я сказал, что, согласно моему анализу лица, это последнее умоляет: оно обращает мольбу, и это не вопрос. Лицо - это рука [main], которая просит милостыню, открытая ладонь. Итак, оно в чём-то нуждается. Я затрудняюсь сказать, идёт ли речь о простом или сложном образовании. Как бы то ни было, здесь [в моём анализе лица] присутствует новая манера говорить о нём.
Когда я озвучил мысль, что лицо - это авторитет [autorite], что в нем присутствует авторитет, безусловно, это могло показаться противоречивым: в совокупности получается, что оно умоляет, но в то же время оказывается авторитетом. В связи с этим вы могли бы задать вопрос о том, как возможно (если лицо правда обладает властью давать предписания), что мы противимся этому приказу. Лицо не является силой; оно — авторитет. Часто авторитет не обладает никакой силой. Подобный вопрос мог бы основываться на идее о том, что Бог раздаёт предписания и требует; что он обладает крайним могуществом; что он накажет вас, если вы не сделаете того, что вам сказано. Такое представление о Боге появилось совсем недавно. С моей точки зрения, наоборот, изначальные и незабвенные контуры этого понятия связаны с тем, что он не может ничего вообще; он не сила, он авторитет.
*что-то в стиле "вещи".
Le visage est-il un phénomène simple ou complexe ? Serait-iljuste de le définir comme cet aspect de l’être humain qui dépasse tout effort de compré hension et de totalisation, ou bien y a-t-il d’autres caractéristiques de ce phénomène qu’ilfaut inclure dans toute définition ou description du visage ?
Le visage est un événement fondamental. Parmi les multiples manières d’approcher l’être, de se rapporter à lui, l’action du visage est spéciale, et dans cette mesure il est difficile d’en donner une description phénoméno logique exacte. La phénoménologie du visage est très souvent négative.
Ce qui me semble essentiel, c’est par exemple la façon dont Heidegger avait compris le Zeug - ce qui vient sous la main, l’instrument, la chose. Il le comprenait comme un prototype irréductible. Le visage lui est compa rable en ce qu’il n’est pas du tout une représentation, qu’il n’est pas une donnée de la connaissance ; cependant, il n’est pas non plus ce qui vient sous la main. Il est une voie d’accès irréductible, et ce n’est que dans un langage éthique que l’on peut en parler. J’ai dit que, selon mon analyse du visage, ce dernier implore : il implore, il n’est pas une question. Le visage est une main qui quête, une main ouverte. Comprenons qu’il a besoin de quelque chose. Qu’il vous demande quelque chose. Je ne sais si l’on peut dire que c’est simple ou complexe. Quoi qu’il en soit, il y a là une manière nouvelle de parler du visage.
Lorsque j’ai dit que le visage était autorité, qu’il y avait de l’autorité dans le visage, cela peut sans doute sembler contradictoire : tout ensemble, il implore et il est autorité. Vous avez, par la suite, une autre question où vous me demandez comment, si le visage ordonne, il est possible que l’on puisse faire le contraire de cet ordre. Le visage n’est pas une force ; il est une autorité. Souvent l’autorité n’a pas de force. Votre question semble fondée sur l’idée que Dieu ordonne et exige ; qu’il est extrêmement puis sant ; que si vous essayez de ne pas faire ce qu’il vous dit, il va vous punir. C’est là une notion très récente ! Au contraire, la forme originaire, la forme inoubliable selon moi, c’est qu’en dernière analyse, il ne peut rien faire du tout ; il n’est pas une force, mais une autorité.
Интервьюер — Лицо представляется простым или сложным феноменом? Справедливо ли определять его в качестве аспекта человеческого бытия, который выходит за пределы любых усилий по пониманию и обобщению [totalisation]? Или же существуют иные характеристики, которые необходимо включать во всякое определение или описание такого феномена как лицо?
Левинас — Лицо является основополагающим событием. Среди многочисленных способов подступиться к бытию и соотнестись с ним, работа [action] лица кажется чем-то особым. И в силу этого сложно дать ему точное феноменологическое описание. Феноменология лица очень часто оказывается негативной [см. комментарии к посту].
В рамках этой темы мне кажется важным, каким обоазом Хайдеггер осмыслил [compris] Zeug*, в качестве подручного, инструмента, вещи. Он осмыслил это в качестве нередуцируемого прообраза [un prototype irréductible]. Лицо сопоставимо с последним в том, что оно ни в кой мере не дано как представление, в качестве данного для познания; тем временем, оно не является и подручным. Оно является нередуцируемым средством доступа [к бытию?], и мы можем говорить о нём лишь через использование языка этики. Я сказал, что, согласно моему анализу лица, это последнее умоляет: оно обращает мольбу, и это не вопрос. Лицо - это рука [main], которая просит милостыню, открытая ладонь. Итак, оно в чём-то нуждается. Я затрудняюсь сказать, идёт ли речь о простом или сложном образовании. Как бы то ни было, здесь [в моём анализе лица] присутствует новая манера говорить о нём.
Когда я озвучил мысль, что лицо - это авторитет [autorite], что в нем присутствует авторитет, безусловно, это могло показаться противоречивым: в совокупности получается, что оно умоляет, но в то же время оказывается авторитетом. В связи с этим вы могли бы задать вопрос о том, как возможно (если лицо правда обладает властью давать предписания), что мы противимся этому приказу. Лицо не является силой; оно — авторитет. Часто авторитет не обладает никакой силой. Подобный вопрос мог бы основываться на идее о том, что Бог раздаёт предписания и требует; что он обладает крайним могуществом; что он накажет вас, если вы не сделаете того, что вам сказано. Такое представление о Боге появилось совсем недавно. С моей точки зрения, наоборот, изначальные и незабвенные контуры этого понятия связаны с тем, что он не может ничего вообще; он не сила, он авторитет.
*что-то в стиле "вещи".
Le visage est-il un phénomène simple ou complexe ? Serait-iljuste de le définir comme cet aspect de l’être humain qui dépasse tout effort de compré hension et de totalisation, ou bien y a-t-il d’autres caractéristiques de ce phénomène qu’ilfaut inclure dans toute définition ou description du visage ?
Le visage est un événement fondamental. Parmi les multiples manières d’approcher l’être, de se rapporter à lui, l’action du visage est spéciale, et dans cette mesure il est difficile d’en donner une description phénoméno logique exacte. La phénoménologie du visage est très souvent négative.
Ce qui me semble essentiel, c’est par exemple la façon dont Heidegger avait compris le Zeug - ce qui vient sous la main, l’instrument, la chose. Il le comprenait comme un prototype irréductible. Le visage lui est compa rable en ce qu’il n’est pas du tout une représentation, qu’il n’est pas une donnée de la connaissance ; cependant, il n’est pas non plus ce qui vient sous la main. Il est une voie d’accès irréductible, et ce n’est que dans un langage éthique que l’on peut en parler. J’ai dit que, selon mon analyse du visage, ce dernier implore : il implore, il n’est pas une question. Le visage est une main qui quête, une main ouverte. Comprenons qu’il a besoin de quelque chose. Qu’il vous demande quelque chose. Je ne sais si l’on peut dire que c’est simple ou complexe. Quoi qu’il en soit, il y a là une manière nouvelle de parler du visage.
Lorsque j’ai dit que le visage était autorité, qu’il y avait de l’autorité dans le visage, cela peut sans doute sembler contradictoire : tout ensemble, il implore et il est autorité. Vous avez, par la suite, une autre question où vous me demandez comment, si le visage ordonne, il est possible que l’on puisse faire le contraire de cet ordre. Le visage n’est pas une force ; il est une autorité. Souvent l’autorité n’a pas de force. Votre question semble fondée sur l’idée que Dieu ordonne et exige ; qu’il est extrêmement puis sant ; que si vous essayez de ne pas faire ce qu’il vous dit, il va vous punir. C’est là une notion très récente ! Au contraire, la forme originaire, la forme inoubliable selon moi, c’est qu’en dernière analyse, il ne peut rien faire du tout ; il n’est pas une force, mais une autorité.