Варлам Шаламов после первого ареста. 1929 год.
Варлам Шаламов после ареста 1937 года.
Количество постов 5 417
Частота постов 16 часов 31 минута
ER
29.72
Нет на рекламных биржах
Графики роста подписчиков
Лучшие посты
31 декабря 1941 года Борис Пастернак, слегка простуженный и с прострелом в спине, долго гулял по ледяным улицам Чистополя, куда эвакуировали членов Союза писателей, с драматургом Александром Гладковым. Тот предложил ему встретить праздник вместе. Пастернак отказался.
«Вечером, перед тем как идти в нашу компанию, захожу на минутку к нему, чтобы еще раз предложить ему участвовать во встрече Нового года. Он лежит в постели с книжкой Гюго. На столе маленькая лампочка. Так встречает Новый год Пастернак», — вспоминает Гладков.
Чистопольскую жизнь в маленькой угловой комнате, где зимой температура опускалась до плюс двух, без удобств и комфорта, зато близкую к природе, Пастернак с удовольствием вспоминал еще долгие годы.
«Мне странно, что многие живущие здесь писатели ноют и жалуются и не могут оценить тех благ, которые им дала эвакуация в отношении приобретения внутренней независимости. Я уверен, что я буду навсегда благодарен Чистополю за одно это…» — говорил Пастернак.
На фотографии — Борис Пастернак читает книгу Герберта Уэллса в Переделкине, 1958 год
«Вечером, перед тем как идти в нашу компанию, захожу на минутку к нему, чтобы еще раз предложить ему участвовать во встрече Нового года. Он лежит в постели с книжкой Гюго. На столе маленькая лампочка. Так встречает Новый год Пастернак», — вспоминает Гладков.
Чистопольскую жизнь в маленькой угловой комнате, где зимой температура опускалась до плюс двух, без удобств и комфорта, зато близкую к природе, Пастернак с удовольствием вспоминал еще долгие годы.
«Мне странно, что многие живущие здесь писатели ноют и жалуются и не могут оценить тех благ, которые им дала эвакуация в отношении приобретения внутренней независимости. Я уверен, что я буду навсегда благодарен Чистополю за одно это…» — говорил Пастернак.
На фотографии — Борис Пастернак читает книгу Герберта Уэллса в Переделкине, 1958 год
Сегодня в Израиле умер Алексей Петрович Цветков — фантастический поэт, участник группы «Московское время». Переводчик Шекспира и Ницше, автор романа о древнем Риме, великолепный эссеист. Поэзия, созданная в разных странах на русском языке в последние десятилетия, обязана ему очень многим — в том числе и новыми способами говорить о смерти. Для «Полки» стихи Цветкова — навсегда любимые, а его эссе — мерило интеллектуальной смелости. Ниже — несколько стихотворений разных лет.
***
когда в густом саду когда в тенистом
я вызывал тебя условным свистом
сойти к реке где нам луна светла
когда к утру мы первых птиц кормили
я ни на миг не сомневался в мире
что он таков как есть что он всегда
как мы играли там в эдеме дети
нам верилось существовать на свете
он состоял из лета и весны
какие липы нам цвели ночами
и каждый знал что завтра нет печали
наступит день где мы опять верны
теперь река за плесом половины
уходит в рукава и горловины
слепые липы угнаны в пургу
мир выстоял но уцелел не очень
дороже прежнего но так непрочен
он весь река а мы на берегу
там на холме все светит в сад веранда
я посвищу тебе моя миранда
до первых зорь пройдем в последний раз
где тени прежних птиц над нами грустно
и на глазах прокладывает русло
прекрасный новый мир уже без нас
***
каждый вечер в теснине двора
слышен старческий кашель натужный
на глазах возникает дыра
перфоратором в ужас наружный
обрывается прялкина нить
в полутакте последнего цикла
чья-то плоть отучается быть
человеком которым привыкла
стынет сердце в пурпурной росе
тусклый глаз не подспорье второму
организма молекулы все
собирают пожитки в дорогу
а наутро визжит детвора
воронья перебранка картава
и по стенам ползут со двора
участковые белки квартала
ловят горлицы солнце из рук
и срываются в лиственный омут
издавая свой жалобный звук
потому что другого не могут
а за ними отправится в путь
обреченному мешкать негоже
кто уже не умеет чихнуть
но прокашляться пробует все же
хоть пригоршню пространства согрей
раздвигая нейтронную вьюгу
не печалься и кашляй скорей
уступи свою очередь другу
растворись в карусели планет
за чертой нищеты и богатства
все в ажуре и ужаса нет
если некому больше бояться
***
голодный глоток нембутала
кладбищенской глины разрез
нам только молвы не хватало
что данченко этот воскрес
он жил на асбестовой с дедом
где в марте платаны черны
неистовым занятый делом
моложе и лучше чем мы
строчил манифест на машинке
зимой из дурдома удрал
и умер почти по ошибке
за нас принимая удар
в начале пасхальной недели
был свет у наташки зажжен
к полуночи было виденье
к ней данченко в гости зашел
в нем не было смертной печали
когда они пили портвейн
пальто и худые перчатки
стихов непочатый портфель
мои же следы без просвета
кромешная ночь замела
в том городе с хордой проспекта
где данченко жив за меня
***
в пуще практически ни тропинки
в тесном лесу поступаем сами
словно стальные в строю опилки
между магнитными полюсами
в прежней ужом очутиться коже
горстью компоста в смердящей груде
можно лисой или сойкой тоже
но почему-то все время люди
голову ночью снесет над книгой
стиснут внутри на манер гармошки
контур отчизны такой же мнимой
что и снаружи любой обложки
это страну стерегущий ангел
счастье качает предсмертным сердцем
это стучит журавлиный анкер
между константами юг и север
если рождаешься жить положим
можно пока неподвижна стража
так и остаться простым прохожим
до перекрестка любви и страха
сойка направо откуда песня
слева лиса где незримо бездна
смерть неминуема как ни бейся
счастье практически неизбежно
СКАЖИ ЕЩЁ
а скажи мне ещё что́ там за звёзды стадом
дребезги радуги в глаз если слаб от слёз ты
и такой от них запах над лугом над садом
разве это возможно разве пахнут звёзды
кто их сбросил наземь чтобы от песен света
разрывалось сердце кто им позволил это
я скажу тебе что за звёзды сны дневные
в саду и в поле и светом сочатся часто
их зовут цветами одни весной иные
летом и даже зимой горят из-под наста
или просто ради напрасной славы или
чтобы мы любили землю чтобы здесь жили
а скажи мне теперь что за лепестки праха
что за цветы в синеве трепещут двукрыло
и поют так сладко что не устрашит плаха
и топор лишь бы пели и всегда так было
кто их поднял в небо чтобы от их полёта
разрывалось сердце словно влюблён в кого-то
я скажу тебе что там за лепестки плоти
это горние наши сёстры птицы ветра
рождённые из персти но живут в полёте
как рыба призрак низа птица призрак верха
поют и в синеве раствориться стремятся
чтобы нам с земли радоваться чтоб смеяться
а скажи мне ещё скажи мне правду что за
птицы что за ангелы там чередой к речке
голос горлицы и ярче лицо чем роза
жизнь отдать за каждую как мотылёк в свечке
жить вечно чтобы глядя как идут мостками
разрывалось сердце синими лепестками
я скажу тебе что за ангелы земные
сходят к реке на закате с печальным пеньем
вот дочери человеческие иные
нам невесты и даже жёны долог день им
коротка ночь но с ними мерещится раем
те кого мы любим а потом умираем
тогда скажи мне вот что скажи без обмана
почему случается лишь то что случилось
цветут цветы птицы поют поутру рано
просили солнце сиять оно научилось
сходят девушки к реке рождаются дети
а меня нет почему я не жив на свете
бог с тобой уж если не жив то и не надо
кто не видел дня тому и ночь не настанет
нерождённого мать не оплачет и рада
цвет если не расцвёл вовеки не увянет
не упадёт птица раз в зените не вьётся
у кого нет сердца оно не разорвётся
***
когда в густом саду когда в тенистом
я вызывал тебя условным свистом
сойти к реке где нам луна светла
когда к утру мы первых птиц кормили
я ни на миг не сомневался в мире
что он таков как есть что он всегда
как мы играли там в эдеме дети
нам верилось существовать на свете
он состоял из лета и весны
какие липы нам цвели ночами
и каждый знал что завтра нет печали
наступит день где мы опять верны
теперь река за плесом половины
уходит в рукава и горловины
слепые липы угнаны в пургу
мир выстоял но уцелел не очень
дороже прежнего но так непрочен
он весь река а мы на берегу
там на холме все светит в сад веранда
я посвищу тебе моя миранда
до первых зорь пройдем в последний раз
где тени прежних птиц над нами грустно
и на глазах прокладывает русло
прекрасный новый мир уже без нас
***
каждый вечер в теснине двора
слышен старческий кашель натужный
на глазах возникает дыра
перфоратором в ужас наружный
обрывается прялкина нить
в полутакте последнего цикла
чья-то плоть отучается быть
человеком которым привыкла
стынет сердце в пурпурной росе
тусклый глаз не подспорье второму
организма молекулы все
собирают пожитки в дорогу
а наутро визжит детвора
воронья перебранка картава
и по стенам ползут со двора
участковые белки квартала
ловят горлицы солнце из рук
и срываются в лиственный омут
издавая свой жалобный звук
потому что другого не могут
а за ними отправится в путь
обреченному мешкать негоже
кто уже не умеет чихнуть
но прокашляться пробует все же
хоть пригоршню пространства согрей
раздвигая нейтронную вьюгу
не печалься и кашляй скорей
уступи свою очередь другу
растворись в карусели планет
за чертой нищеты и богатства
все в ажуре и ужаса нет
если некому больше бояться
***
голодный глоток нембутала
кладбищенской глины разрез
нам только молвы не хватало
что данченко этот воскрес
он жил на асбестовой с дедом
где в марте платаны черны
неистовым занятый делом
моложе и лучше чем мы
строчил манифест на машинке
зимой из дурдома удрал
и умер почти по ошибке
за нас принимая удар
в начале пасхальной недели
был свет у наташки зажжен
к полуночи было виденье
к ней данченко в гости зашел
в нем не было смертной печали
когда они пили портвейн
пальто и худые перчатки
стихов непочатый портфель
мои же следы без просвета
кромешная ночь замела
в том городе с хордой проспекта
где данченко жив за меня
***
в пуще практически ни тропинки
в тесном лесу поступаем сами
словно стальные в строю опилки
между магнитными полюсами
в прежней ужом очутиться коже
горстью компоста в смердящей груде
можно лисой или сойкой тоже
но почему-то все время люди
голову ночью снесет над книгой
стиснут внутри на манер гармошки
контур отчизны такой же мнимой
что и снаружи любой обложки
это страну стерегущий ангел
счастье качает предсмертным сердцем
это стучит журавлиный анкер
между константами юг и север
если рождаешься жить положим
можно пока неподвижна стража
так и остаться простым прохожим
до перекрестка любви и страха
сойка направо откуда песня
слева лиса где незримо бездна
смерть неминуема как ни бейся
счастье практически неизбежно
СКАЖИ ЕЩЁ
а скажи мне ещё что́ там за звёзды стадом
дребезги радуги в глаз если слаб от слёз ты
и такой от них запах над лугом над садом
разве это возможно разве пахнут звёзды
кто их сбросил наземь чтобы от песен света
разрывалось сердце кто им позволил это
я скажу тебе что за звёзды сны дневные
в саду и в поле и светом сочатся часто
их зовут цветами одни весной иные
летом и даже зимой горят из-под наста
или просто ради напрасной славы или
чтобы мы любили землю чтобы здесь жили
а скажи мне теперь что за лепестки праха
что за цветы в синеве трепещут двукрыло
и поют так сладко что не устрашит плаха
и топор лишь бы пели и всегда так было
кто их поднял в небо чтобы от их полёта
разрывалось сердце словно влюблён в кого-то
я скажу тебе что там за лепестки плоти
это горние наши сёстры птицы ветра
рождённые из персти но живут в полёте
как рыба призрак низа птица призрак верха
поют и в синеве раствориться стремятся
чтобы нам с земли радоваться чтоб смеяться
а скажи мне ещё скажи мне правду что за
птицы что за ангелы там чередой к речке
голос горлицы и ярче лицо чем роза
жизнь отдать за каждую как мотылёк в свечке
жить вечно чтобы глядя как идут мостками
разрывалось сердце синими лепестками
я скажу тебе что за ангелы земные
сходят к реке на закате с печальным пеньем
вот дочери человеческие иные
нам невесты и даже жёны долог день им
коротка ночь но с ними мерещится раем
те кого мы любим а потом умираем
тогда скажи мне вот что скажи без обмана
почему случается лишь то что случилось
цветут цветы птицы поют поутру рано
просили солнце сиять оно научилось
сходят девушки к реке рождаются дети
а меня нет почему я не жив на свете
бог с тобой уж если не жив то и не надо
кто не видел дня тому и ночь не настанет
нерождённого мать не оплачет и рада
цвет если не расцвёл вовеки не увянет
не упадёт птица раз в зените не вьётся
у кого нет сердца оно не разорвётся
Сегодня не стало Мариэтты Омаровны Чудаковой — прекрасного филолога, исследователя литературы XX века, общественного деятеля. Её работы о Булгакове, Зощенко, Олеше, Тынянове можно назвать первопроходческими: они легли в основу изучения русской литературы XX века, и редакция «Полки» не раз с благодарностью обращалась к ним при подготовке материалов. Трудно будет представлять себе интеллектуальную и общественную жизнь в России без голоса Мариэтты Омаровны.
Сегодня «Полке» исполняется четыре года.
Четыре года мы писали о русской литературе — о первых политических романах и антиутопиях XX века, о переизобретении языка и русском зарубежье, о свидетельствах Большого террора, самиздате и эскапизме 2000-х годов. А ещё — о русских травелогах и истории детской литературы, мемуарах Серебряного века и анатомии любви.
Больше месяца мы не выходили в эфир. «Скорби» и «страха» больше всего, и ещё немоты», — писал Венедикт Ерофеев, и сейчас эти слова стали реальностью.
Мы пережили многое вместе с вами — и мы продолжим работать, чтобы говорить о людях и книгах, которые не могут молчать. Спасибо всем вам.
Четыре года мы писали о русской литературе — о первых политических романах и антиутопиях XX века, о переизобретении языка и русском зарубежье, о свидетельствах Большого террора, самиздате и эскапизме 2000-х годов. А ещё — о русских травелогах и истории детской литературы, мемуарах Серебряного века и анатомии любви.
Больше месяца мы не выходили в эфир. «Скорби» и «страха» больше всего, и ещё немоты», — писал Венедикт Ерофеев, и сейчас эти слова стали реальностью.
Мы пережили многое вместе с вами — и мы продолжим работать, чтобы говорить о людях и книгах, которые не могут молчать. Спасибо всем вам.
Умер поэт Александр Ерёменко, один из новаторов русской поэзии 1970–1980-х. Спасибо ему за стихи, которые мы любим и помним наизусть!
НОЧНАЯ ПРОГУЛКА
Мы поедем с тобою на А и на Б
мимо цирка и речки, завернутой в медь,
где на Трубной, вернее сказать, на Трубе,
кто упал, кто пропал, кто остался сидеть.
Мимо темной «России», дизайна, такси,
мимо мрачных «Известий», где воздух речист,
мимо вялотекущей бегущей строки,
как предсказанный некогда ленточный глист.
Разворочена осень торпедами фар,
пограничный музей до рассвета не спит.
Лепестковыми минами взорван асфальт,
и земля до утра под ногами горит.
Мимо Герцена — кругом идет голова,
мимо Гоголя — встанешь и — некуда сесть,
мимо чаек лихих на Грановского, 2,
Огарёва, не помню, по-моему, — шесть.
Мимо всех декабристов, их не сосчитать,
мимо народовольцев — и вовсе не счесть.
Часто пишется «мост», а читается — «месть»,
и летит филология к черту с моста.
Мимо Пушкина, мимо... куда нас несёт?
Мимо «Тайных доктрин», мимо крымских татар,
Белорусский, Казанский, «Славянский базар»...
Вон уже еле слышно сказал комиссар:
«Мы еще поглядим, кто скорее умрёт...»
На вершинах поэзии, словно сугроб,
наметает метафора пристальный склон.
Интервентская пуля, летящая в лоб,
из затылка выходит, как спутник-шпион!
Мимо Белых Столбов, мимо Красных ворот.
Мимо дымных столбов, мимо траурных труб.
«Мы еще поглядим, кто скорее умрёт». —
«А чего там глядеть, если ты уже труп?»
Часто пишется «труп», а читается «труд»,
где один человек разгребает завал,
и вчерашнее солнце в носилках несут
из подвала в подвал...
И вчерашнее солнце в носилках несут.
И сегодняшний бред обнажает клыки.
Только ты в этом тёмном раскладе — не туз.
Рифмы сбились с пути или вспять потекли.
Мимо Трубной и речки, завернутой в медь.
Кто упал, кто пропал, кто остался сидеть.
Вдоль железной резьбы по железной резьбе
мы поедем на А на Б.
***
В густых металлургических лесах,
где шел процесс созданья хлорофилла,
сорвался лист. Уж осень наступила
в густых металлургических лесах.
Там до весны завязли в небесах
и бензовоз, и мушка дрозофила.
Их жмёт по равнодействующей сила,
они застряли в сплющенных часах.
Последний филин сломан и распилен
и, кнопкой канцелярскою пришпилен
к осенней ветке книзу головой,
висит и размышляет головой,
зачем в него с такой ужасной силой
вмонтирован бинокль полевой?
***
О Господи, води меня в кино,
корми меня малиновым вареньем.
Все наши мысли сказаны давно,
и все, что будет, — будет повтореньем.
Как говорил, мешая домино,
один поэт, забытый поколеньем,
мы рушимся по правилам деленья,
так вырви мой язык — мне всё равно!
Над толчеей твоих стихотворений
расставит дождик знаки ударений,
окно откроешь — а за ним темно.
Здесь каждый ген, рассчитанный, как гений,
зависит от числа соударений,
но это тоже сказано давно.
***
Я памятник себе...
Я добрый, красивый, хороший
и мудрый, как будто змея.
Я женщину в небо подбросил —
и женщина стала моя.
Когда я с бутылкой «Массандры»
иду через весь ресторан,
весь пьян, как воздушный десантник,
и ловок, как горный баран,
все пальцами тычут мне в спину,
и шёпот вдогонку летит:
он женщину в небо подкинул —
и женщина в небе висит...
Мне в этом не стыдно признаться:
когда я вхожу, все встают
и лезут ко мне обниматься,
целуют и деньги дают.
Все сразу становятся рады
и словно немножко пьяны,
когда я читаю с эстрады
свои репортажи с войны,
и дело до драки доходит,
когда через несколько лет
меня вспоминают в народе
и спорят, как я был одет.
Решительный, выбритый, быстрый,
собравший все нервы в комок,
я мог бы работать министром,
командовать крейсером мог.
Я вам называю примеры:
я делать умею аборт,
читаю на память Гомера
и дважды сажал самолёт.
В одном я виновен, но сразу
открыто о том говорю:
я в космосе не был ни разу,
и то потому, что курю...
Конечно, хотел бы я вечно
работать, учиться и жить
во славу потомков беспечных
назло всем детекторам лжи,
чтоб каждый, восстав из рутины,
сумел бы сказать, как и я:
я женщину в небо подкинул —
и женщина стала моя!
НОЧНАЯ ПРОГУЛКА
Мы поедем с тобою на А и на Б
мимо цирка и речки, завернутой в медь,
где на Трубной, вернее сказать, на Трубе,
кто упал, кто пропал, кто остался сидеть.
Мимо темной «России», дизайна, такси,
мимо мрачных «Известий», где воздух речист,
мимо вялотекущей бегущей строки,
как предсказанный некогда ленточный глист.
Разворочена осень торпедами фар,
пограничный музей до рассвета не спит.
Лепестковыми минами взорван асфальт,
и земля до утра под ногами горит.
Мимо Герцена — кругом идет голова,
мимо Гоголя — встанешь и — некуда сесть,
мимо чаек лихих на Грановского, 2,
Огарёва, не помню, по-моему, — шесть.
Мимо всех декабристов, их не сосчитать,
мимо народовольцев — и вовсе не счесть.
Часто пишется «мост», а читается — «месть»,
и летит филология к черту с моста.
Мимо Пушкина, мимо... куда нас несёт?
Мимо «Тайных доктрин», мимо крымских татар,
Белорусский, Казанский, «Славянский базар»...
Вон уже еле слышно сказал комиссар:
«Мы еще поглядим, кто скорее умрёт...»
На вершинах поэзии, словно сугроб,
наметает метафора пристальный склон.
Интервентская пуля, летящая в лоб,
из затылка выходит, как спутник-шпион!
Мимо Белых Столбов, мимо Красных ворот.
Мимо дымных столбов, мимо траурных труб.
«Мы еще поглядим, кто скорее умрёт». —
«А чего там глядеть, если ты уже труп?»
Часто пишется «труп», а читается «труд»,
где один человек разгребает завал,
и вчерашнее солнце в носилках несут
из подвала в подвал...
И вчерашнее солнце в носилках несут.
И сегодняшний бред обнажает клыки.
Только ты в этом тёмном раскладе — не туз.
Рифмы сбились с пути или вспять потекли.
Мимо Трубной и речки, завернутой в медь.
Кто упал, кто пропал, кто остался сидеть.
Вдоль железной резьбы по железной резьбе
мы поедем на А на Б.
***
В густых металлургических лесах,
где шел процесс созданья хлорофилла,
сорвался лист. Уж осень наступила
в густых металлургических лесах.
Там до весны завязли в небесах
и бензовоз, и мушка дрозофила.
Их жмёт по равнодействующей сила,
они застряли в сплющенных часах.
Последний филин сломан и распилен
и, кнопкой канцелярскою пришпилен
к осенней ветке книзу головой,
висит и размышляет головой,
зачем в него с такой ужасной силой
вмонтирован бинокль полевой?
***
О Господи, води меня в кино,
корми меня малиновым вареньем.
Все наши мысли сказаны давно,
и все, что будет, — будет повтореньем.
Как говорил, мешая домино,
один поэт, забытый поколеньем,
мы рушимся по правилам деленья,
так вырви мой язык — мне всё равно!
Над толчеей твоих стихотворений
расставит дождик знаки ударений,
окно откроешь — а за ним темно.
Здесь каждый ген, рассчитанный, как гений,
зависит от числа соударений,
но это тоже сказано давно.
***
Я памятник себе...
Я добрый, красивый, хороший
и мудрый, как будто змея.
Я женщину в небо подбросил —
и женщина стала моя.
Когда я с бутылкой «Массандры»
иду через весь ресторан,
весь пьян, как воздушный десантник,
и ловок, как горный баран,
все пальцами тычут мне в спину,
и шёпот вдогонку летит:
он женщину в небо подкинул —
и женщина в небе висит...
Мне в этом не стыдно признаться:
когда я вхожу, все встают
и лезут ко мне обниматься,
целуют и деньги дают.
Все сразу становятся рады
и словно немножко пьяны,
когда я читаю с эстрады
свои репортажи с войны,
и дело до драки доходит,
когда через несколько лет
меня вспоминают в народе
и спорят, как я был одет.
Решительный, выбритый, быстрый,
собравший все нервы в комок,
я мог бы работать министром,
командовать крейсером мог.
Я вам называю примеры:
я делать умею аборт,
читаю на память Гомера
и дважды сажал самолёт.
В одном я виновен, но сразу
открыто о том говорю:
я в космосе не был ни разу,
и то потому, что курю...
Конечно, хотел бы я вечно
работать, учиться и жить
во славу потомков беспечных
назло всем детекторам лжи,
чтоб каждый, восстав из рутины,
сумел бы сказать, как и я:
я женщину в небо подкинул —
и женщина стала моя!
Лев Рубинштейн и Дмитрий А. Пригов ведут борьбу на кухне у Пригова. Москва, 1986 год
«В бомбоубежище бабушка мне читала «Вия». И странно, казалось бы: страшно, но в бомбоубежище меня это не пугало, а, наоборот, отвлекало от более жизненного — земного страха. А ещё бабушка читала сказки, причём сказки братьев Гримм по-немецки. В детстве я очень любила Диккенса, любила Лескова. Лесков и теперь один из первейших любимцев моих.
Вкратце упомяну, что нечаянно соотношу Лескова и Платонова: их язык обширней, ярче, выпуклей ведомого нам (иногда даже — Далю!) русского языка. Самотворный, сам себя множащий, плодородный язык этот всегда питал, воспитывал, нянчил, понукал и лелеял мою мысль о слове», — рассказывала Белла Ахмадулина о любимых книгах в интервью главному редактору «Юности» Валерию Дудареву.
Вкратце упомяну, что нечаянно соотношу Лескова и Платонова: их язык обширней, ярче, выпуклей ведомого нам (иногда даже — Далю!) русского языка. Самотворный, сам себя множащий, плодородный язык этот всегда питал, воспитывал, нянчил, понукал и лелеял мою мысль о слове», — рассказывала Белла Ахмадулина о любимых книгах в интервью главному редактору «Юности» Валерию Дудареву.